Вечер. Свет ещё не зажжён. Мрак выползает из углов. Кто это сегодня дежурит? Ну, конечно, сейчас Должна появиться Соня.
И вот она снова проходит между койками, худощавая, тёмноволосая. Походкой, похожей на походку Марии. Особая походка — тихая, осторожная. Так ходила Мария, пока она находилась в пределах больничного здания, — он сразу заметил это, когда в первый раз зашёл за ней на работу.
Соня уже здесь. Стоит рядом и подаёт термометр.
И совсем тихо:
— Нужно известить Марию, Гриша.
— Койка вдруг заколебалась под ним, словно на пароходе. Он с трудом вобрал в лёгкие воздух. Теперь нужно что-то сделать, иначе всё пропало.
— Что, сестра? Вы что-то сказали?
— Ты отлично слышал, Гриша, не притворяйся, пожалуйста.
— Но меня зовут вовсе не Григорий, сестра, вы же знаете.
— Ну, конечно, Андрей Георгиевич Коробин, — говорит Соня насмешливо. Потом близко-близко наклоняется к нему. — Нельзя так, Григорий. Нехорошо.
— Отстаньте от меня, сестра. С ума вы сошли, что ли?
Соня пожимает плечами и уходит. Но Григорий понимает, что всё пропало. Она всё знает, как будто разговаривала с ним в долгие бессонные ночи.
Значит, ещё мало было ему мучений, и теперь, когда самое худшее уже преодолено, всё уже осталось позади, является вот такая Соня Козлова и одним словом зачёркивает все муки и усилия и своим хрупким кулачком колотит в тщательно воздвигнутую стену и ломает выкованную за целые недели страданий железную решётку.
В сущности, глупо отпираться теперь, ведь она не подозревает, а знает. Может, просто поговорить с ней, рассказать всё, как товарищу, заклинать её, умолять о молчании, о том, чтобы она помогла ему и дальше оставаться Коробиным?
Но захочет ли она, согласится ли? Женщины обладают странным упрямством и всегда хотят быть умнее. Да и поймёт ли она его? И как тут говорить со знакомым, но в конце концов только знакомым человеком, о самых тайных своих помыслах и чувствах?
И снова её дежурство. Григорий сердит и раздражён. Соня говорит спокойно:
— Раньше я очень уважала тебя, Григорий, но теперь вижу, что не стоило. Мелкий ты человек.
Воронцов большими шагами ходил по кабинету, ожидая телефонного звонка. Лампа под зелёным абажуром слабо освещала комнату.
Значит, так, Григорий, вероятнее всего, жив — следовало бы радоваться, следовало бы чувствовать глубокую, искреннюю радость и за Григория, и за Марию. Так принял бы это всякий порядочный человек. Но он не мог найти в себе этой радости. Она появилась на секунду, когда он услышал неожиданное известие, потом исчезла, и напрасно он призывал её обратно, напрасно пытался разжечь её в себе.
— Я подлец, — повторял он сквозь стиснутые зубы, но это не помогало. — Опять я тебя теряю, — сказал он громко, так что сам испугался и оглянулся через плечо. Но дверь была заперта, в этот час здесь никого не могло быть.
Да, напрасно он пытался думать о чём-нибудь другом — думалось только об одном: придётся снова потерять Марию. Вот уже второй раз в жизни между ними становится Григорий, и она пойдёт за Григорием. Снова открылись старые раны, казалось, уже подсохшие, безболезненные, и снова начали сочиться живой кровью. Мария, слушательница медицинских курсов, светловолосая Мария, которую он сразу заметил с первого же дня, и немного прошло этих дней, как он принуждён был сказать себе, что влюблён. Нет, тогда она ничего не заметила — дистанция, которая была между лектором и слушательницами, казалась ей полной гарантией того, что с его стороны не может возникнуть чувства к ней. Ах, как ему трудно было с нею, с её прозрачными глазами, которые внимательно смотрели ему в глаза, не видя мужчины, а лишь врача-специалиста, с её всегда присутствующим вниманием, с её забавной детской старательностью! А потом она уехала в Берёзовку на свою первую работу. Сколько раз он собирался тогда поехать, признаться ей! Он написал короткое письмо. Она ответила. Но тщетно он искал в письме чего-нибудь, кроме обычного дружеского участия. Он написал ещё несколько раз, просто так, ни к чему не обязывающие письма и получал ни к чему не обязывающие ответы.
Потом появился Григорий — и всё пропало. Он знал Григория раньше, встречался с ним, и могло ли притти ему в голову, что этот светловолосый инженер станет ему поперёк пути, что именно ему достанется улыбка, которой ему, Воронцову, ни разу не удалось получить, и любовные слова, и любовь Марии? Почему именно Григорий, а не он?
Дружба, ох, эта дружба, и подлинная, и искренняя, и вместе с тем какая-то ненастоящая, когда они приехали уже как супружеская пара и он стал бывать у них. Вот тогда-то у Марии и появился этот слегка пренебрежительный тон. Пренебрежительный? А быть может, только материнский. И острая боль первых дней превратилась в болезненную, медленно угасающую грусть, в привычку, похожую на привычку к шраму.
Потом Григорий пошёл на фронт, и отношение Марии к Воронцову изменилось. Он стал ей нужен, перестал быть для неё плюшевым мишкой. Теперь уже он мог позволить себе с Марией покровительственный тон, и она не протестовала. Он был ей нужен как друг, как близкий человек.
Какое это имело в конце концов значение, что девять десятых их разговоров относилось к Григорию? Что Мария с жадностью скупца собирала все сведения о Григории того периода, когда она сама его ещё не знала? Для неё всё было одинаково ценно — и что он сказал, и как улыбнулся, когда и по какому вопросу выступал на собрании. Воронцов старательно рылся в памяти — она требовала подробностей, хотела, чтобы в её воспоминаниях о муже он был не только слушателем, но и активным участником. Казалось, она ревнует Григория ко всем тем дням, которые он прожил без неё, в которые она его не видела, не знала. И даже к Воронцову, потому что он первый, ещё до неё, узнал Григория.
Близость между ними росла. Воронцов не обманывал себя — он не существовал для неё как мужчина. Для неё целый мир был в Григории, и Григорий был для неё целым миром. Всё, что она переживала, она переживала как будто через Григория, для Григория. Война, её работа в госпитале — всё было связано с ним, проникнуто его личностью. Но и то уже было почти счастьем — смотреть на неё, быть её другом.
Где-то на самом дне сердца таилась бессознательная надежда, что это изменится, что он станет ей самым близким человеком. Как это случится? Об этом он не думал. Даже в самые тяжёлые, в самые мучительные ночи у него не мелькала мысль о смерти Григория. Он не отдавал себе отчёта, как это может произойти. Но Григорий был далеко, и казалось, что так будет всегда. И самым нужным человеком, человеком, без которого нельзя обойтись, станет не Григорий, а он.
А теперь всё кончилось. Он сжимал кулаки от презрения и отвращения к самому себе. Если бы хоть всё было иначе, если бы дело касалось какого-то там инженера, который погиб в нормальное время… Но ведь это был капитан Чернов, который в первый же день войны отправился на фронт, который заслужил два ордена за храбрость, солдат родины, борющийся за её свободу и независимость… А тут…
— Подлец, подлец, подлец, — твердил Воронцов сквозь стиснутые зубы, словно давая себе пощёчины этим словом. Но тут снова подступила боль. — Вот я и теряю тебя, вот я тебя снова теряю, — стонало сердце. — Радость жизни, её обаяние и радость, её солнечную красу.
Протяжно, пронзительно затрещал телефонный звонок.
— Алло!
В трубке звенело, трещало. Слышались отрывки какого-то разговора, торопливые, перебивающие друг друга голоса.
— Алло, алло, алло!
В трубке затрещало и утихло.
— Воронцов, говорит Воронцов, это ты, Саша?
Искажённый голос с другого конца пытался перекричать шум на линии.
— Виктор? Да, это я. В чём дело?
— Саша, слушай, Саша! Алло, алло, да-да, мы разговариваем! Саша, у тебя в госпитале лежит капитан Чернов?
— Как, как?
— Чернов, Чернов! Челябинск, Евгения, Роман, Наталья, Ольга, Виктор!
— Чернов?
— Да, да!