— Три…
Она крепко сжала руку Григория, вся напряглась, ожидая нового грома. Ослепительный блеск, дождь звёзд.
— Золотые, золотые!
Где же это было? Золотые звёзды горели перед счастливыми глазами в чёрных ветвях яблони. Росла, шумела, поднималась яблоня, огромные ветви простирались далеко, до самых краёв родной земли. Яблоня закрывала могучей кроной всю родную землю, от границ до границ. Пылали золотые звёзды, рубиновые звёзды, изумрудные звёзды в чёрных ветвях яблони. Глядели счастливые глаза, улыбались счастливые губы, сквозь сладость текущих из глаз слёз. Родная земля расцветала звёздами счастья. Войска шли на запад, красные звёзды, пылающие во мраке с обещанием свободы.
— Маруся, — тихо сказал Григорий.
Она прижалась к нему сильнее, тесно прильнула, как дитя. Это был он, её Гриша. Для него гремели орудия и небо пламенело дождём цветных звёзд. Это его мужеству, его ранам, его крови слала привет столица родины — Москва. Она сбоку посмотрела на искажённое лицо мужа. Его ясно было видно в заливающем комнату блеске. В лице Григория было вдохновение, рвущийся в полёт внутренний свет, сообщавший ему нечеловеческую красоту. Мария ласковым движением осторожно коснулась шрама на щеке под глазом. Это сюда угодила рука войны. Сюда нанёс враг свой удар. В честь этого шрама на лице любимого человека бьют орудия и зарево освещает ночь.
Он осторожно обнял её своей единственной рукой. Она погладила пустой рукав, в котором когда-то ощущалась сильная рука Григория, загоревшая большая рука с белым шрамом на пальце. Этой рукой прорубал Григорий путь к свободе в железном вражьем строю. Этой рукой он разорвал цепи, которыми враг хотел сковать родную землю.
— Десять!
Войска шли, шли, шли на запад, красные звёзды пылали на шапках, звёзды свободы, надежда свободы, радостное знамение. Вместе с ними шёл Григорий — это ничего, что его рука осталась где-то далеко, на неведомом поле боя. Он шёл ровным и твёрдым шагом, с высоко поднятой головой. Её Григорий. Один из миллионов. Её Григорий — один-единственный в мире. Шли, шли на запад путём побед все — погибшие в дни отступления, павшие в чёрные дни, пронесшиеся над родиной, раненые, слепые, безногие. Они шли вместе с армией — в её силе была также и их сила, в её крови была их кровь, в её мужестве было их мужество. Нет, ничто не было потеряно, ни одно движение любви, и ни одно слово ненависти, и ни одна жизнь, и ни одно страдание. Всё было родиной, и теперь, когда гремели орудия из-за зубчатых стен Кремля, всё было победой.
— А когда ещё загорятся звёзды над Кремлём, — сказал Григорий, и Мария увидела их, словно они уже горели, лучистые рубины, неугасимый огонь. И они горели, горели всегда — и тогда, в чёрные, тяжкие дни, и теперь, в дни побед. Их блеск сохранялся в сердце и в глазах на веки веков.
— Пятнадцать…
Гремели выстрелы, пылало небо, захлёбывалось счастьем сердце. Открывалась прямая и ясная дорога, и эта дорога была дорогой счастья.
Москва приветствовала Григория от имени родины. Огнём, золотом, звёздами, упоительной радостью победы.
Цена победы, — кто сказал это? Когда? Ах да, это ведь Воронцов… Нет, нет, это неправда, это не так… С чем же может сравниться радость победы, счастье свободы, родная земля, свободная от края до края? И где, наконец, граница между человеком и его родиной? Разве человек не вырастает, как лист на огромном дереве, разве он не плывёт, как капли в шумной реке, не живёт, как кристалл в глыбах заоблачной горной вершины?
Да, да, она была права, Васина девушка. Пусть видят, пусть увидят её Григория, Григория, которому Москва салютует от имени родины почётными залпами.
Жертва? Ах, этот Воронцов! Никогда ничего он не мог понять! Бедный Воронцов! Он уедет завтра, далеко, далеко, и, пожалуй, о нём больше никогда в жизни не подумаешь. Жертва? Ах, какой глупый… Просто любовь…
— Что ты говоришь, Маруся?
— Ничего, ничего, так…
Просто любовь — говорили ракеты. Просто любовь — гремели орудия. Просто любовь — писали на небе тайными знаками зелёные, пурпурные, золотые ленты.
Шумела, росла, укрывала ветвями родную землю добрая, ласковая яблоня, в ветвях её горели звёзды победы. Земля захлёбывалась высокой радостью, упоительной песнью, суровым, глубоким, подлинным счастьем.
― КОГДА ЗАГОРИТСЯ СВЕТ ―
I
— Эй, хозяйка, еще пару кружек!
— Не надо, хватит, — неуверенно запротестовал Алексей, но Торонин не слушал его. Он блаженно улыбался, покачивая головой в такт гармошке и барабаня пальцами по залитому пивом столику.
Пивная — маленькая комната с грязным полом. В мутные окошки был виден толпившийся на базаре народ, голубой, прозрачный, как стекло, день. Пар голубоватыми клубами валил из лошадиных ноздрей. Бесснежная земля искрилась блестками инея. Солнце светило ярко, но его лучи уже не грели, они словно растворялись в прозрачном воздухе. Люди двигались быстро, лица раскраснелись от холода, и бодрящая свежесть дня живее гнала кровь по жилам. Далеко разносились резкие и четкие голоса.
Но в пивной шла совсем иная жизнь, — между тем, что заключалось в ее стенах, и человеческим муравейником снаружи не было ничего общего.
Растрепанная, недурная собой буфетчица наливала пиво в большие зеленоватого стекла кружки, которые разносила бледная официантка. На стойке громоздились холодные закуски, жареная рыба, крутые яйца, маринованая селедка, булки и груды нарезанного черного хлеба. Все столики были заняты. Густой тучей стоял дым, и монотонно звучала гармонь.
— Хозяйка, пару пива!
— Девушка, пива, пива гармонисту!
— Счет, счет давай. Долго ли еще дожидаться?
— Слышь, ты, сыграй-ка ту, саратовскую!
— Это почему такое — саратовскую? «Ермака» сыграй, слышишь?
— Пива ему, пива, а то у парня в горле пересохло.
— Хозяйка, еще две кружки!
У Алексея мутилось в голове. Белая пена стекала по пальцам, пиво было прозрачное и холодное. Назойливо звучал в ушах гул голосов, приглушенных хриплыми звуками гармошки.
— Дальше, брат, — наклонился к нему через столик Торонин. — Я ему, идиоту, говорю: за пригорком — немцы. Любой ребенок бы догадался, а он…
Алексей внимательно всматривался в покрасневшее лицо друга и пытался уловить смысл его рассказа. Что-то мучительно кололо в сердце, словно какая-то обида затаилась в закоулках памяти и вот-вот вынырнет на поверхность, заслонит весь мир пеленой. «Что это такое, что это может быть?» — с трудом, сквозь пивные пары, думал Алексей.
Дверь с шумом распахнулась. Вошедшие внесли с собой резкое, чистое дуновение холодного воздуха. Громко звучал их смех. Они бесцеремонно проталкивались между тесно поставленными столиками, задевали сидящих кобурами, висевшими на боку планшетами, полевыми сумками. Широко расселись, не прерывая веселого громкого разговора. Алексей взглянул на них сбоку, — мучительная боль снова кольнула сердце.
— Хозяйка, еще пива!
Теперь ему было уже безразлично. Пива так пива… Он лениво ковырял вилкой жареную рыбу. Есть не хотелось, но Торонин все заказывал и заказывал.
— Селедочки, только луку побольше дайте. И яиц, и огурчиков, и что там у вас еще есть!
— Не надо, Володька, не надо, — бормотал Алексей, но Торонин широко взмахнул рукой, едва не сбросив со стола кружки.
— Как так не надо? Ешь, ешь, рубай, нужно спрыснуть встречу. Товарищ по фронту, — объяснил он официантке.
Та улыбнулась, ничего не отвечая. И Алексей покраснел — за свой штатский костюм. Да, да, это именно то, что его тревожило, — лоснящийся от пота, сверкающий орденами и звездочками Торонин, эти ребята в сдвинутых на затылок пилотках — вся эта комната, где, кроме каких-то неопределенного вида стариков и старух, один он, капитан Алексей Дорош, был в штатском.