— Направо, направо, к старосте…

Иван послушно свернул направо. Он шел, сгорбившись, в глубоко надвинутой на глаза косматой шапке, наручники едва слышно позвякивали. Голые пальцы вылезали из развалившихся, полусгнивших лаптей.

Начались долгие переговоры о подводе. Людзику не хотелось идти пешком эти десять километров до Паленчиц, в непрестанном напряжении. Какие мысли клубятся сейчас под этой косматой шапкой, что таится за мертвым, лишенным всякого выражения лицом пойманного? Неужели он так легко примирился с арестом после этого упорного четырехнедельного прятания, непрестанных побегов, скитаний? А может, и он решил, что хватит, — может, устал наконец?

Неуклюже, с трудом приподнимая больную ногу, Иван вскарабкался на подводу. Староста хотел послать с подводой мальчонку, но Людзик строго прикрикнул на него, и, кряхтя, почесывая всклокоченную голову, староста сам взял вожжи. Полицейский сидел рядом с арестованным. Только теперь он почувствовал отвратительный запах: смрад прогнивших лаптей, немытого тела, гноящейся раны. Он незаметно отодвинулся. Подвода подпрыгивала на ухабах, проваливалась в никогда не просыхающие лужи. Ехали молча. Людзик осторожно, со стороны наблюдал за арестованным, но ничего не мог прочесть на его неподвижном лице. Иван тупо и мертво смотрел прямо перед собой в пространство.

Дорога, минуя большую трясину, сворачивала к реке, поднималась на песчаные бугры и снова извилистой колеей спускалась вниз. Людзик погрузился в мечты. Он покажет коменданту, что можно сделать. Сам, сам напишет донесение, сам доставит арестованного в Луцк. Повышение было близко, прямо в руках. Ведь теперь можно будет принудить этого мужика сознаться и в тех прежних преступлениях — в поджоге, в отравлении собаки. Да кто знает, может, и эта нелегальщина на кладбище дело его рук. А если даже нет, то все же он наверняка знает о ней, может указать, выдать сообщников…

Чувствуя себя словно окрыленным, он гладил рукой холодное дуло револьвера. Наконец-то кончилась четырехнедельная мука, кончилась победой, вопреки предсказаниям коменданта, вопреки всему. Теперь-то он отоспится за все это время, отъестся, отдохнет.

Ловким, молниеносным движением Иван толкнул полицейского, кинулся с подводы куда-то в сторону и тотчас нырнул в зеленую чащу, в проросшие тростниками кусты, окаймляющие ручей, через который они только что переехали. Людзик выстрелил. Раз, другой, третий, целясь туда, где еще колыхались задетые беглецом ветви. Староста пронзительно вскрикнул, лошадь рванулась в сторону, словно собираясь понести.

— Стой!

Староста с трудом остановил Сивку. Людзик соскочил и бросился в чащу. Не обращая внимания на ветви, хлещущие его по лицу, он несся вперед, наугад стреляя из револьвера. Лишь когда под ногами захлюпало болото, он волей-неволей остановился. Направо, налево, прямо перед ним и позади него расстилалась чаща, кусты дикой смородины, калины, черемухи, вытесняемые тростником, выбросившим высоко вверх пушистые султаны. Куда ни глянь, было одно и то же, и Людзик понял, что здесь ему ничего не добиться. Идя на голос старосты, успокаивавшего лошадь, он вышел на дорогу.

— Эти трясины куда ведут?

— А кто ж их знает… Трясины как трясины, болото, да и только. До реки тянутся, и за рекой по обе стороны болота идут… Отсюда, начиная с этой дороги, во все стороны болота и трясины.

Пришлось отказаться от подводы. Староста с ужасом поглядел ему вслед, когда, разговаривая сам с собой, он быстро удалялся по грязной дороге. Грязь брызгала из-под ног. Проклятое, вечное, непобедимое здешнее болото! Вот и окончилось торжество — убежал. Скованный, с больной ногой — и все же убежал. И вдруг Людзик осознал все — и кандалы на руках, и больную ногу беглеца. Нет, на этот раз он далеко не уйдет. На этот раз Людзик его догонит, не даст промаха. Раз и навсегда.

Когда он к вечеру добрался до Паленчиц, комендант уже знал. Людзик сходил с ума, это было для него непостижимо, но комендант знал. В его сочувствующем голосе полицейский слышал оттенок торжества, радость дурака, который, ничего не умея сделать сам, радуется чужой неудаче.

— Ну, что я вам говорил, что я говорил? Не так-то это легко. Вот и теперь, хоть и в наручниках, а задаст он вам гонку, ох, и задаст… Знаю я их…

Людзик не отвечал на приставания коменданта. Много он знает, этот Сикора! Попробовал бы сам вот эдак четыре недели гоняться за беглецом по болотам, шлепать по грязи, не есть, не спать, обойти все окрестные луга и урочища… Вот тогда бы и говорил о своей предусмотрительности. А то только и умеет, что разговаривать. Даже полицейской собаки не мог достать, она, мол, не нужна. Еще как бы теперь пригодилась!

Он выпрямился. Справится и без собаки. Этого побега он ни за что Ивану не простит, не спустит.

Людзик смутно сознавал, что тут надругались не только над ним, но и над чем-то большим и гораздо более важным. Ведь здесь, в этой дикой стране, на болотах, среди непроходимых трясин, он представлял власть, порядок, закон. Он сурово нахмурился и снова почувствовал себя сильным. Пусть случится самое худшее, но по крайней мере будет известно, что он, постовой Людзик, до конца выполнил возложенные на него задачи. С чувством презрительного превосходства слушал он спор коменданта с женой по поводу не то пересоленной, не то недосоленной утки.

«Ах, уж этот Сикора!.. А ночью он, конечно, напьется и будет плакать и жаловаться, как баба».

Людзику вспомнилась мать. Сидит старушка в маленькой, тесной комнатке, может, как раз сейчас вяжет что-нибудь для сына опухшими в суставах пальцами. И терпеливо ждет осуществления своей мечты, что сын «выйдет в люди», что когда-нибудь они поселятся вместе в хорошей, теплой квартире и она будет укладывать в кроватку внука. Так она всегда себе представляла: что будет теплая квартира, — довольно она намерзлась в своей клетушке, где дуло из всех щелей, — приятная невестка и дети, похожие на сына. А пока она жила на крохотную пенсию, которую получала за мужа, и верила, без колебаний и сомнений верила, что когда-нибудь начальство поймет и надлежащим образом оценит ее сына.

Кто знает, чего она дождется? У Людзика вдруг сжалось сердце, но он чувствовал, что иначе поступать не может. И что уж в этом-то мать во всяком случае не ошибется — пусть даже это будет крахом всех ее надежд: он сделает все, что ему надлежит сделать, до конца.

— Вы опять уходите?

— Опять.

— Надо бы донесение написать, я думал, вы мне поможете.

— Нет, уж, видно, придется вам самим написать.

— Ну, как хотите. Еще с неделю позволю вам шататься за этим Иваном. Пустая потеря времени. Я-то с самого начала это знал, да хотел, чтобы вы сами убедились.

Людзик не слушал. Он быстро сбежал с деревянного крылечка на дорогу и пошел к реке. Здесь он сел в лодку. С этой стороны было ближе до трясин, в которых исчез скованный узник. Ему придется пробираться к деревням, без кузнеца ему не освободиться от наручников. Он мысленно перебрал все окрестные кузницы — их было немного. Проще всего было бы во всех устроить засады, но в таком случае пришлось бы обратиться за помощью к соседним комендатурам. А они неохотно оказывали эту помощь: у всякого хватало своих хлопот. Да и Людзику хотелось справиться с этим делом самому, самому, самому.

Огромная птица вылетела из рощи и медленно поплыла низко над рекой. Полицейский поднял голову. Птица была огромная, темная, больше цапли. Она летела, как черное знамение, и в этот момент Людзик подумал, что его предприятие добром не кончится. Но мгновение спустя он различил красные отброшенные назад ноги и красный блеск клюва. Черный аист — довольно редкий гость в этих краях, да и вообще редкое явление в эту пору, но во всяком случае самая обыкновенная птица. И он усмехнулся над самим собой.

К вечеру он притаился возле трясин. У Ивана не было лодки, днем он вряд ли решится выйти из своих болотных тайников. А вот теперь он будет прокрадываться к деревне, к кузнице. Сердце Людзика радостно дрогнуло. Наконец, эти похождения закончатся. Иван выползет из кустов в наручниках, с больной ногой — тут нечего и думать о возможности бегства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: