Она поспешно вскочила и пошла открывать дверь. Ну, конечно, стоят, терпеливо ждут. Четверо мужчин, две женщины.

— Не пустите ли переночевать в сарае?

Они стояли перед ней в слабом свете коптилки, грязные, утомленные. Она разглядела ясные глаза под выбившимися на лоб светлыми волосами, и у нее сжалось сердце. Паренек не старше ее Гриши. Она отодвинулась от порога.

— Заходите!

Они вошли, сбросили с плеч мешки. Карвючиха испуганно рассматривала их.

— Можно присесть?

— Почему ж нельзя? Садитесь на здоровье.

— Попить чего-нибудь не найдется?

Она пожала плечами. В доме не было ничего, последний горшочек молока она отдала под вечер женщине, несшей на руках ребенка.

— Разве воды…

После стольких бессонных ночей щипало глаза, болели ноги. Ее снова было взяла злость: шатаются и шатаются, ни днем, ни ночью покоя нет. Да и кто их знает, кто они такие. Одна в хате — дадут разок по голове, и готово.

Но ясные глаза напоминали о Грише. И, неожиданно для самой себя, она предложила:

— Кабы у вас был чай, можно бы воды вскипятить. У некоторых бывает с собой чай.

— Есть и у нас. Только ведь печка уже не топится.

— Можно развести огонь, — буркнула она, сердясь на самое себя и не понимая, как это у нее вырвалось. Заныла спина, когда она наклонилась за щепками. А беженцы распаковывали свои узлы, вытаскивали кружки, какие-то сверточки. Огонь весело потрескивал в печке. Женщина принесла из сеней ведро воды и смотрела теперь, как они хозяйничают.

— Вы откуда?

— Из Варшавы.

— Далеко… И куда же теперь?

Они пожали плечами. Она тяжело вздохнула.

— Да, да… У нас в ту войну люди аж в Ташкент уходили. Я сама…

— В Ташкент? — заинтересовался блондин. — А потом?

— А потом уж опять сюда…

Беженцы как-то притихли, засмотрелись в огонь. Женщина боролась с дремотой.

— Моего сына в армию взяли, — сказала она робко. Но они не очень заинтересовались этим сообщением. — Кто знает, где он теперь.

Никто не ответил. Она заглянула в печку, где уж забулькала вода.

— Вода кипит, можно чай заваривать.

Блондин высыпал щепотку чая в горшок. Женщины дремали на скамье.

— А вы не выпьете чаю? Без сахару, а все ж…

Она взяла в руки кружку и стала медленно прихлебывать горячую жидкость.

— У вас тут не бомбит?

— Какое не бомбит… Сегодня утром в озеро бомбу грохнул. Только все больше на Влуки, на Паленчицы бросает. Там железная дорога, мост…

— По утрам?

— Как ему вздумается. Первый раз часов в шесть утра, это уж почитай каждый день, а потом — как придется.

Блондин встал.

— Ну, разрешите нам часа два поспать в сарае, под утро надо дальше.

Она проводила их в сарай, где лежала охапка сена, которую уже пролежали все эти люди, просившие позволения поспать здесь несколько часов.

— Здесь уже спали?

— А то как же? Каждый день спят! Только все больше днем. Ночью-то они идут.

— Так, так…

— Не курите, а то еще сарай сожжете. Хотя… — она махнула рукой и пошла в хату. Плеск озера доносился и сюда. Высоко на пригорке светилось окно в доме осадника.

«Тоже еще не спят», — подумала она. Улегшись, она уснула так крепко, что не слышала уже ни нового стука в окно, ни ухода гостей из сарая, которые, встав до рассвета, торопливо зашагали израненными ногами.

Ядвига Хожиняк совсем не могла спать. С того момента, как она услышала взрыв первой бомбы, какая-то страшная рука сжала ей сердце и не отпускала ни на минуту. Это был страх и еще нечто худшее, какое-то тягостное ощущение, которого она не могла преодолеть. Она боялась дня, когда прилетали самолеты; боялась ночи, темноты. Ей казалось, что они прилетят во тьме, что над самым домом завоет, захрипит мотор, из мрака загрохочут бомбы, и никуда невозможно будет бежать. Она боялась оставаться под крышей — чувствовала себя в четырех стенах, точно в западне. Низко прикрутив фитиль лампы, она смотрела на маленький огонек.

Хожиняк проснулся.

— Зачем ты жжешь свет? Потуши лампу! На что это похоже?

Она послушно задула огонек.

— Опять не спишь?

— Не могу.

— Нужно заставить себя, — сказал он сурово. — Тебе еще понадобится много сил.

— На что это?

— Кто может знать, что еще будет?

Ядвига лежала, глядя широко раскрытыми глазами в темноту. «Кто знает, что будет?.. Кто знает, что будет?..» Упорно, монотонно звучали в ее ушах слова мужа. Ну да, должно начаться еще что-то. Еще хуже? Еще страшнее? Кольнула в сердце мысль о брате. Где-то теперь Стефек? О нем не было никаких известий с того дня, с двадцать восьмого августа, когда он ушел. Тогда она не верила в войну — и вот это оказалось правдой, страшной правдой, превосходящей человеческое разумение. И где-то в разрывах бомб, в трескотне пулеметов, куда-то в далекое, в неведомое ушел Стефек. Теперь он стал ей ближе, чем когда бы то ни было. Она порвала с деревней. Выйдя замуж за Хожиняка, воздвигла между собой и мужиками непреодолимую преграду. Она — жена осадника, навеки погубила свою любовь. Теперь она не имеет даже права думать о Петре, о далеком Петре, сидящем в неведомой тюрьме. И что теперь с тюрьмами? Неужели людей оставят за решетками, под лавиной бомб? Или выпустят? Нет, не могут выпустить. Ведь Петр получил десять лет — раз навсегда. Но даже если бы не было тюремных решеток, существует Хожиняк, муж. И во всем свете был только один человек, который связывал ее с прошлым, с такой далекой, как подумаешь, порой! Была же когда-то Ядвиня Плонская, которая имела право входить в деревенские хаты, которая дружила с Ольгой, с Оленой, со многими другими. Все ушло, безвозвратно погибло. Между ней и деревней лежали черные угли сожженного сарая, ненавидящие взгляды и ее измена, которую нельзя уже исправить. Единственной связью с прошлым был Стефек, Стефек, который никого не предал, сохранил дружбу, верно любил Соню Кальчук, знал и любил Петра. Но Стефек ушел, исчез, словно его никогда и не было. Может, его и на самом деле уже нет, а может, он бредет по неведомым дорогам, — куда глаза глядят, с отчаянием в глазах, голодный, с пересохшими от жажды губами, в рваной обуви, — как те солдаты, которых она ежедневно видела на дороге… Может, он лежит раненый в придорожной канаве и некому помочь ему? Ведь скитающиеся по дорогам солдаты рассказывают: нет ни врачей, ни бинтов, ни лазаретов — ничего!

Она закусила губу, чтобы не застонать. «Кто знает, что еще будет», — глухо шумел в ее ушах отзвук мужниных слов.

Утром она встала с синевой под глазами, с головной болью. Хожиняк лениво бродил по усадьбе.

— За что бы взяться? Который теперь час? Скоро он прилетит?

Ядвига посмотрела на часы.

— Должен быть через полчаса. Может, мне пока к матери сбегать?

— Что ж, иди. Только скорей возвращайся, все-таки лучше в такое время дома сидеть.

Вот этого она и опасалась. Все, что угодно, только не сидеть взаперти, ничего не зная, не видя!

Она с детства помнила один случай: кто-то вскапывает грядки в огороде, — скорей всего это батрак, которого мать держала, пока она и Стефек были слишком малы, чтобы помогать как следует по хозяйству. Удар лопаты — и отваливается гладкий и лоснящийся, ровно срезанный пласт; под ним, в глубине, темный бархат кротовой шкурки. Одно движение лопаты вскрывает норку, и тотчас железо обрушивается на зверька. Парень осторожно берет двумя пальцами убитого крота и бросает на тропинку.

— Смотри, какой большой.

Маленькая Ядвига стоит на дорожке. У нее что-то подступает к горлу от неописуемого страха, отвращения и жалости, от смешанного чувства, с которым она не в силах совладать. Убитый крот и потом часто возникал в ее снах, преследовал в кошмарах, а вид батрака, который убил его, стал невыносимым. Теперь всякий раз, как над крышей слышался рокот самолетов, ей казалось, что она и есть тот самый крот, который переполнил ее таким ужасом. Она вскакивала, чтобы выбежать на воздух, стать под деревом, видеть все сквозь кружевную завесу ветвей, лечь между грядами, смотреть прямо на небо, открытыми глазами смотреть на металлическую птицу, на летающую смерть. Но Хожиняк кричал на нее и втаскивал ее в комнату, где она корчилась от непреодолимого страха.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: