Другой мастер по утрам ходит в церковь. Его жена подолгу отлеживается в постели.

— Иди сюда.

Он не понимает.

— Идиот! Сюда! Сапоги сними, а то перину запачкаешь. Ну, ложись!

Наваливается ожиревшим туловищем. Дышит. Приминает его. Отчаянным жестом самозащиты он вцепляется в ее огромные, обвисшие груди. Изо всех сил впивается ногтями. Наугад, сослепу бьет кулаками по этой огромной, мягкой горе жира. Она дышит. Стонет. Закатывает большие коровьи глаза. И так — пока в сенях не раздаются шаги.

С этих пор он с утра разносит по клиентам заказы. Ходит к костелу за мастером. Вот когда он узнает силу разъяренных кулаков, злобные пинки огромной ноги, ехидные взгляды и ядовитые словечки. Но лучше уж так.

Наконец, начинается и обучение. Помаленьку. Постепенно. Не сразу. Два года спустя он еще не умеет сшить сапоги, скроить пиджак, переплести книжку. Оно и понятно: иначе он уж не захочет быть на побегушках, мести, стирать и готовить, — зазнается. Так уж лучше помаленьку. Долгие, долгие дни — одну какую-нибудь деталь.

По правде сказать, нечего было так уж рваться к этому учению.

Теперь берись за клещи, за молоток, за обрезальную машинку. Что ни день, что ни день выстукивает свою монотонную песенку молоток! Завтра, как нынче, завтра, как нынче, — назойливо стрекочет машина. Все одно и то же, все одно и то же, — скрипит станок.

Безнадежен день, долгий, упрямый, утомительный. Спина гнется в дугу, болят глаза в покрасневших веках, болят исколотые, ушибленные, обожженные пальцы.

А в конце концов так и не удается закончить срок обучения. Он становится слишком велик, чтобы няньчить ребят, мести и стирать. Начинает хмуриться, когда его по десять раз в день гоняют в город. В глазах при виде занесенного кулака уже загорается злой огонек.

Господин мастер меняет ученика. Придет новый, маленький, слабый, и опять послужит несколько лет.

Предлог найти не трудно. Дела плохи. Или: никаких способностей у тебя, бездельник, к нашему ремеслу. Или: убирайся на все четыре стороны! Благодари бога, что я полиции не позвал, нам воров не надо. Или: переезжаю в другой город. Наконец: ребенок болен, нельзя, чтобы ты у него столько места отнимал. Или: непочтителен к моей жене, никакого уважения к старшим!

Так и не удается кончить.

Так же, как Антеку, не удается кончить гимназию.

У отца дела идут неплохо. Получил постоянную работу, мать тоже кое-что зарабатывает.

— Ну, как же будет с Антеком? Отдать в мастерскую, что ли?

Хуже всего эти ежемесячные посещения родителей. Антек вместе с другими бродит по коридору и знает: там в классе стоит длинная очередь отцов и матерей. Классный наставник заглядывает в свою записную книжку и дает справки. Мать в платке на плечах прячется где-то в самом хвосте. Она боится отнять у учителя время, не смеет подойти по очереди раньше дам в нарядных шляпах, в шелковых платьях, которым господин учитель умильно улыбается, при виде которых торопливо вычеркивает двойки в своей записной книжке. Любезно болтает с ними о всякой всячине. Когда мать, наконец, решается подойти, у него уже нет времени. Он наскоро говорит ей отметку — и все. Или нетерпеливо бросает:

— Учебников у него нет, тетрадей не приносит, вчера учитель рисования жаловался, что он не купил краски, хотя в классе уже два раза объявляли.

Объяснений он не слушает. Отмахивается, как от назойливой мухи, и торопливой шелковистой походочкой бросается подать пальто госпоже докторше и обменяться несколькими словами с господином инженером.

— Ты бы не ходила за этими справками, — говорит матери Антек.

— Да ведь надо, — господин директор строго-настрого приказывал!

Ну да. Надо. И мать ходит. Без всякой пользы, потому что все равно ей не изменить ни одной его отметки, как меняют «неудовлетворительно» на «хорошо» те другие матери, действующие любезными улыбками, ласковыми словечками, ароматом дорогих духов.

В классе появляется новый учитель. Переписывает учеников. Спрашивает каждого о профессии отца. Потом спускается с кафедры и, прохаживаясь по классу, говорит речь. Но Антек слышит лишь первую фразу:

— Я очень рад, что в этом классе мало сыновей так называемого пролетариата.

Антек смотрит в окно, ощущая терпкую горечь во рту: «Я очень рад, что в этом классе… Я очень рад, что в этом классе… Рад».

Он возвращается домой.

— Не стану я ходить в школу.

— Что такое?

— Не стану ходить в школу.

— Белены ты объелся, что ли? — кричит мать.

Но отец мрачно смотрит на него из-под нависших бровей.

— Чтоб я этого больше не слышал! Будешь ходить — и точка!

И Антек ходит. Ходит со своими заплатанными сапогами, с вечным безденежьем, когда собирают на ту, на другую, на десятую цель, с клеймом пролетария на лбу. Ходит, пока отец не теряет работы. Тогда вопрос о гимназии быстро снимается с повестки дня. Неделю, другую, третью, ему всякий день напоминают о плате за право учения. Перед всем классом бранят за легкомыслие и недобросовестность. И, наконец: «Раз у тебя нет средств, иди в сапожники».

Именно — в сапожники. Класс, среди которого мало детей так называемого пролетариата, смеется. Антек собирает свои немногочисленные учебники и уходит со слепой, яростной ненавистью в сердце.

И, наконец, они взрослые. Ведь каждому уже по шестнадцать, семнадцать, восемнадцать лет, — пора уже по-настоящему зарабатывать на себя.

VII

Одно, другое, третье место быстро меняется одно за другим. Трудно, ох как трудно прожить несколько месяцев подряд в одном доме. Руки Веронки уже потрескались, опухли, покраснели. От холода, от стирки, от таскания ведер с углем.

И вот опять приходится отправляться в бюро по найму. Может, найдется, наконец, дом, где можно будет пожить дольше, где каждое первое и пятнадцатое число не придется трепетать от страха, колебаться, принимать какое-то решение. И вот она снова сидит здесь. Не одна, конечно.

Лакированные туфельки, расшлепанные башмаки, сандалии. Штопаные шелковые чулочки, голые икры, бумажные, свисающие складками чулки. Пальто, шали, жакетки. Шляпы, береты, платочки. Локоны, косы, растрепанные головы.

Пожилая, коротко остриженная дама в очках. Останавливается среди комнаты, смотрит. Пристально мерит глазами сидящих в несколько рядов девушек. Снизу вверх, от башмаков до прически.

— Рекомендации есть?

Натруженная рука робко протягивается к ней. Пожелтевшие, истрепанные клочки бумаги. Год, восемь месяцев, полгода.

Глаза в очках быстро пробегают неровные строчки справок.

Время от времени незаметно, исподтишка бросают быстрый шпионящий взгляд на стоящую рядом девушку.

— Ну что ж, пойдешь посмотреть квартиру?

Следующая. Седая, изящная дама. Поглядывает сквозь пенсне елейно, не спеша, цедит сквозь зубы слова.

— Нет, не эту… Мне нужна скромная, послушная девушка. Да, убирать, готовить, стирать… ничего особенного, все, что требуется по хозяйству.

— А жалованье?

— Жалованье? Пятнадцать злотых.

Девушка беспомощно теребит угол платочка.

— Очень уж мало…

— Как мало? Не такое время, чтобы больше платить. Ведь к этому надо еще прибавить пять злотых в больничную кассу.

— В кассу все платят…

— Но половину, только половину. А я плачу целиком. Не хочешь?

Нет, на это она не может согласиться и молча возвращается на свое место. Веронка немного знает ее, — когда-то они служили на одной улице. У той ребенок в деревне, приходится платить за него двадцать злотых в месяц. Как же можно пятнадцать…

Подходит другая.

— Знакомых много?

— Нет.

— Ни семьи, ни родных, ни кавалеров? Потому что это несносно, когда то и дело кто-нибудь является. А ты сильная? Уголь из подвала можешь носить?

Все снова упирается в эти пятнадцать злотых. В круглых глазах девушки отражается упорство отчаяния.

— Двадцать.

— Квартира светлая, веселая и церковь близко, — медовым голосом соблазняет дама.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: