И пение. Пусть даже простое, неумелое пение толпы на улице. Хор. Во много раз увеличенная мощь человека, дерзко штурмующая звезды. Мощь. Вихрь, несущийся темной ночью по степи. Ураган, обрушивающий горы. Самум, поднимающий в воздух дома.

Или хотя бы ритм множества шагов, идущих в ногу по мостовой.

Анатоля пьянит сила масс. Ноздри раздуваются. Невидимый ветер вздымает волосы. Грудь широко дышит общей силой. Масса велика, и любой человек в массе вырастает до размеров великана. Трусость, мелочность, слабость — все растворяется в океане общей мощи. Человек сам по себе — ничто, всякий рождается и становится чем-то лишь на миру, в сплоченной, сознающей свою мощь массе.

Вот к этому-то всеми силами, ногтями и зубами продирается теперь Анатоль. Превратить в страшный, неумолимый таран горе угнетенного человека, превратить в песнь бунта его плач и стоны, превратить в летящий прямо в цель снаряд его слепые инстинкты.

Вот почему он целыми ночами корпит над столбцами цифр. Вот почему он часами заполняет рубрики анкет. Из этого мелочного, однообразного труда вырастает новый день. Глубоко пускает корни, устремляется к свету. Множится под руками простой человек, вырастает в организованную массу. С утра до вечера, с утра до вечера работает Анатоль.

Лишь изредка, в праздник, Наталка или другие вытаскивают его погулять, отдохнуть, оторваться на мгновение от работы.

И он идет неохотно, ах, как неохотно. Жаль каждого мгновения, каждой потерянной минуты. Неугасимым огнем горит нетерпеливое сердце. Он чувствует себя хорошо только в толпе, только в растущей, изо дня в день крепнущей массе.

За городом. Пыльца цветущей ржи в нагретом воздухе. Маленькие, смешные цветочки в густой траве. Наталка раздвигает руками ее высокие, щекочущие колоски. На голубой воде мелкая трепетная зыбь. Словно дрожь.

— Посмотри, Анатоль, как красиво. Что это за птичка?

— Где?

— Вон там, на веточке, смотри, как она вертит головкой.

— Не знаю. Зяблик, наверно.

— Наверно, зяблик, — соглашается Наталка. — Может, у него где-нибудь здесь гнездышко.

— Может.

Она украдкой поглядывает на Анатоля. Странно, что он такой хмурый в этот ароматный солнечный день.

— Я хотела бы всегда жить в деревне. А ты?

— Нет.

— Почему?

Анатоль покусывает длинный стебелек травы.

— Тут же красивее. Все такое зеленое, чистенькое, нигде ни пыли, ни копоти.

Но Анатоль молчит. Что ж, пусть помолчит. Она ложится на спину, отдаваясь золотой ласке солнца.

— Как ярко светит, а совсем не жарко, дышать приятно.

— Не то что на складе, а?

Наталка содрогается. Она вдруг ощущает отвратительный, тошнотворный запах гниющего на складах табаку. И поскорей погружает лицо в пушистые шарики цветущего клевера.

— Эх, бросил бы ты это! Еще и здесь думать о фабрике! Когда я лежу вот так, мне кажется, что никакой фабрики на свете нет, что везде все цветет и ветерок дует. Слышишь, как эти мухи жужжат?

— Это пчелы.

— Правда, пчелы. И откуда ты все знаешь?

— Да еще с ксендзовского заведения. Ведь это было в деревне.

— Ах, да… Но там не было так хорошо, как здесь?

— Нет.

— А тут прямо замечательно. Если бы не работа, я бы каждый день сюда ходила. Просто так, полежать. И выкупаться можно. Смотри, вода чистенькая, голубая. И песок на дне. Наверно, и рыба есть. И прямо-таки ничего на свете не хочется, греться на солнышке — и все. Ужасно хорошо!

Но Анатоль так не умеет. Поспешно, поспешно бьется его всегда настороженное сердце. Нервы напряжены в непрестанной готовности. Мысль работает.

— А вчера мне цыганка на картах гадала. Так: чего не знаю, чего не ожидаю, что было, что будет, чем сердце успокоится. Ну, такое болтала!..

— Постыдилась бы, Наталка!

— Чего мне стыдиться? Я же в это не верю, а так только, для забавы.

Анатоль смотрит на струящуюся воду. Чем сердце успокоится? Только одним, только одним этим. Тем, что гонит сон от его глаз, тем, что доносится до него с каждой улицы, из каждого переулка. Тем уловимым, осязаемым и снова ускользающим из рук. Врывающимся в сегодняшний день и вместе с тем тающим в дали будущего.

Глядя в лазурную воду, он видит сточную канаву на улице. Пчелы звенят звоном железа, бросаемого на пол заводского цеха. Песок пересыпается раскаленным золотом кровавой прибыли. Анатоль закрывает глаза. Но это не только вокруг него, это в нем. Жжет под опущенными веками.

«Так надо, — думает Анатоль. — Всегда, всегда. Чтобы это струилось кровью в жилах, отзывалось ударами сердца, стояло перед глазами, звучало в ушах. В любое время, в любом месте. Чтобы неразрывно слилось с человеком. Не покидало ни во сне, ни наяву. Сурово, не выливаясь в беспомощные вздохи, в туманную, бессильную грусть, в ребяческие слезы. Нет, только так — непрестанная, упорная воля к борьбе и победе. Вечная готовность. Величайшее напряжение. Зубами и ногтями продираться вперед. Изо всех сил упереться ногами в землю — и вперед!»

Высоко над лазурной водой летит птица.

— Ах, ты только взгляни!

На быстрых белых крыльях откуда-то залетевшей сюда чайки — солнце. Они загораются золотом. Стремительный полет высоко в чистом воздухе. Будто золотая стрела.

— Вот так, прямо в цель, как стрела.

В засмотревшихся на лучезарное видение глазах Наталки слезы. Слезы над дрожащей улыбкой губ.

— Что с тобой?

— Ничего… Мне только пришло в голову, как это хорошо, что я могу работать вместе с тобой, для того чтобы все было иначе.

Их руки встречаются над шелестящей травой в братском пожатии.

— Что ж, пойдем?

— Придется, — вздыхает Наталка.

Как не хочется уходить отсюда! Но солнце уже закатывается. Лесом. Лугами. Длинной дорогой. Когда они спускаются с цепи быстро темнеющих холмов, внизу возникает город. Низко, у самой земли, горит рыжим заревом огней. Дышит гомоном улиц, будто притаившийся связанный зверь. Выдыхает тяжкий, душный воздух.

Анатоль останавливается на склоне холма и холодно смотрит туда своими голубыми глазами. Ледяными глазами рассчитывающего свой час победителя.

XVI

Между тем дела Анки в прядильной идут все хуже.

— Глупая, — говорят ей девушки.

Разумеется, глупая. Но Анка уперлась — и все. Нет и нет.

В субботу она стоит за получкой.

— Вычет. Опять на пятидесяти шпульках нитка порвана.

Она низко клонит голову. Известно, ничего им не докажешь, не стоит и глотку надрывать.

А там — повреждение станка. Три часа она праздно стоит, пока возится механик. Штраф. В субботу, когда его вычтут, от получки почти ничего не останется.

Мастер поджидает у выхода.

— Ну, как? Надумала, наконец?

С высоко поднятой головой, со стиснутыми губами она проходит мимо.

— Графиня! — шипит он ей вслед.

Генька из упаковочной надивиться не может.

— Вылетишь, говорю тебе, вылетишь. А потом уж он не согласится.

— Ну и пусть вылечу.

— Дурная, где ты сейчас работу найдешь? Другая бы бога благодарила, что ей так повезло.

— А я — нет.

— Вот я и говорю, дурная. Ты только подумай, как бы тебе жилось! Работать могла бы только для вида. Ни штрафов, ни вычетов никаких, — мечтательно говорит Генька.

— Не хочу.

— Ну и что? Много ты заработала за эти несколько недель? Я же вижу, сколько ты получаешь!

Да, все это так. Но чем больше ее уговаривают, чем больше бесится мастер, тем ожесточеннее становится ее упорство.

— И из-за чего шум? Вон, гляди, Янская, замужняя, страх подумать, что было бы, если бы муж узнал, а тоже ходила к нему. Время такое, что работа на улице не валяется. Что тебе? Сходишь несколько раз, а там, глядишь, он другую присмотрит — и все в порядке. А тебе уж всегда работать будет легче.

Подходит мастер. Останавливается возле нее, смотрит.

Руки дрожат, никак не свяжут упрямых выскальзывающих из рук ниток. В ушах шумит, в них молоточками стучит бессильный гнев. Назойливые глаза бегают по ней, как холодные ящерицы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: