Разумеется, везде царствовала грусть.
Война, это магическое слово, которое обыкновенно вызывало такой энтузиазм в французах, теперь напротив леденило ужасом и граждан, и солдат. Самые храбрые не сочувствовали войне, не видя в ней ни малейшей необходимости или пользы, тогда как при настоящем положении Франция могла только пострадать и ничего не выиграть.
Семейство Гартман было глубоко огорчено. Брат Гартмана командовал бригадою императорской гвардии. Два сына этого генерал находились при нем ординарцами. Мишель Гартман, как уже сказано, только что получил приказ немедленно явиться в полк. Оставался один Люсьен, да и тот по своим годам входил в состав подвижной милиции и мог в скором времени быть призван к оружию.
Спокойствие и мирное счастье этого патриархально-дружного семейства сменились унынием и жгучею тоскою, еще усиленною мрачными предчувствиями. Последние два-три дня перед отъездом Мишеля прошли в слезах.
Несмотря на твердость духа и патриотическое самоотвержение, Гартман едва сдерживал горе, которое переполняло его сердце; он тщетно силился обманывать самого себя, проводя целые дни в ратуше, где муниципальный совет находился в постоянном заседании для принятия надлежащих мер, чтоб городом не овладели врасплох, и когда объявлена будет война, граждане могли оказать сопротивление.
Люсьен не отходил от брата. Обычная молодому человеку беспечность сменилась сильнейшим беспокойством. Это уже не был тот беззаботный юноша, с которым мы познакомили читателя. Грусть наполняла теперь молодое сердце, где прежде царствовала одна радость, и веселая пирушка в Робертсау стояла выше всего. Печаль родных отразилась в нем; легкомысленный и миролюбивый студент вдруг замечтал о боях и сражениях.
Не было сердца, которое не откликнулось бы на призыв отчества, и студенты уже глухо волновались, придумывая, как бы и им в минуту грозившей опасности иметь свою долю в опасностях или, вернее, в славе.
В Страсбурге существовало два совершенно противных направления мыслей; люди рассудительные хладнокровно обсуждали положение дел и предвидели поражение; молодые люди, не зная ничего, рассчитывали на победу и отвечали на вопли стариков криками восторга и радостными песнями. Страсбургская молодежь призывала всеми силами души начало борьбы, исход которой, по ее мнению, только мог покрыть Францию славой.
Люсьена опечаливала грусть близких и дорогих ему существ: матери, сестры, отца, бабки; но стоило ему выйти из дома, как, окруженный товарищами, студентами училищ прав и медицины, он уже составлял с ними планы кампании и от души присоединялся к их восторженным крикам ура и проклятиям, которыми они наделяли Пруссию за ее честолюбие и завоевательные притязания. Мишель улыбался юношеской восторженности брата. Он знал настоящее положение дел, но ничего не говорил, чтоб не усилить возрастающей озабоченности отца и горя матери и сестры, еще более жгучего, так как оно было безмолвно и сосредоточенно.
Словом, Эльзас не вполне закрывал глаза на вероятный исход борьбы, однако принимал ее, если не восторженно, то, по крайней мере, с хладнокровной решимостью. Эльзасцам сильно надоели хвастливые выходки и презрительная надменность народа, с которым они то и дело приходили в столкновение вследствие близкого соседства, и не без тайного удовольствия видели они приближение той минуты, когда им, наконец, будет дозволено проучить задиристых соседей-фанфаронов, дерзость которых они переносили с трудом.
Приближалась минута отъезда. Мишель отправлялся на следующее утро с пятичасовым поездом. Гартман созвал для прощального обеда родственников и коротких друзей, да нескольких товарищей Люсьена и Мишеля.
Двадцать восемь человек сидело вокруг стола, заставленного сытными кушаньями; обед вообще имел характер пантагрюэлевских пиров, тайну которых, по-видимому, сохранил один Эльзас. Жители его много едят и пьют, как это свойственно всем сильным и живым натурам, но к чести их надо отнести, что они редко доходят до пьянства.
Хозяин исполнял свою обязанность с пленительной любезностью и с истинным радушием; но все усилия его оставались тщетны. Гости ели мало. Обстоятельства были так невеселы, причина собрания так грустна, что, разумеется, все находились под тяжелым впечатлением.
Даже слуги и те исполняли свою обязанность с безучастною и машинальною покорностью. Можно было прочесть на их лицах, что они в душе разделяли общее настроение духа.
Десерт только что поставили на стол, когда старшая из служанок, кормилица Гартмана, которая имела только надзор над остальными слугами, а сама, по старости лет, уже не исполняла никакой обязанности, подошла к хозяину дома и сказала ему несколько слов на ухо.
— Пусть войдут, — ответил Гартман вслух с улыбкой, которой старался придать выражение веселое.
Дверь столовой отворилась, и вошло пять человек, одетых просто, но чрезвычайно опрятно. Им могло быть от тридцати пяти до сорока пяти лет. Черты их, довольно резкие, носили отпечаток энергии. Это явились работники с фабрики.
— Здравствуйте, дети мои, — обратился к ним хозяин, протягивая каждому руку. — Доротея, дайте стулья этим честным малым. Садитесь возле меня и выпейте по стакану доброго французского вина.
— Очень охотно, — ответил старший, уже десять лет служивший помощником мастера на фабрике.
— Меня не удивляет, что вы пришли; я вас ожидал сегодня.
— Мы так и думали. Разве могли вы предположить, чтобы мы отпустили старшего сына дома, не пожелав ему доброго пути? Не правда ли, господин Мишель, вы знали, что мы явимся к вам на прощанье?
— Не только знал, но и желал вас видеть. Мне было бы грустно уехать, не пожав вам руки.
— О! Вы, кажется, не со вчерашнего дня нас знаете; вот мы к вам и явились, — молвил подмастерье. — Итак, — продолжал он, обращаясь к Гартману, — с вашего позволения, сударь, я скажу, что мы очень опечалены на фабрике отъездом господина Мишеля. Вчера по окончании работ мы собрались и решили с общего согласия, что пятеро из нас пойдут сегодня в Страсбург проститься с вами, господин поручик, от имени всех и передать вам наши пожелания успеха во время кампании, чтоб вы вскоре вернулись к нам с густыми эполетами. На нас пятерых и пал жребий исполнить поручение товарищей. В три часа мы пришли к старшему управляющему, господину Поблеско, который заменяет вашего батюшку в его отсутствие, отпросились у него, и вот мы тут.
— Спасибо, Людвиг, спасибо, добрый друг, — ответил Мишель. — Скажите вашим товарищам, что я глубоко тронут чувствами, которые вы мне выразили от их имени и от своего. Вынужденный к временной разлуке с теми, кого люблю, я ценю ваше сочувствие. Пожелания ваши, я уверен, принесут мне счастье, и я вернусь вскоре если не с густыми эполетами, то, по крайней мере, очень счастливый тем, что нахожусь опять посреди вас.
— С вашего позволения, господин Мишель, если объявлена будет война, как говорят, уже вы задайте добрую трепку этим пруссакам. Они стоят того.
— Постараюсь, — ответил Мишель, смеясь.
— О! Я полагаюсь на вас. Если же они пожалуют сюда, будьте спокойны, они найдут, с кем переведаться; эти толстые швабы, мы их посадим на их каски с острыми верхушками.
Немного рискованная острота старого подмастерья вызвала улыбку на всех лицах. Грустно начавшийся обед был кончен со смехом, с шутками и обильными возлияниями, в которых Людвиг и его товарищи приняли значительное участие, прежде чем вернулись на фабрику, слегка выписывая мыслете и весело распевая старые застольные песни.
Часам к десяти вечера гости разошлись. Мишель простился с отцом и с матерью, и, сказав несколько слов сестре, вышел с Люсьеном пройтись по городу.
Гартман и жена его, которые в присутствии дорогого сына имели твердость сдерживать свое горе, тотчас ушли к себе, чтобы без свидетелей дать волю душившим их слезам.
Молодые люди гуляли недолго. Они скоро вернулись домой и распростились. Мишель сократил прощание под предлогом, что надо еще уложить чемодан; Люсьен пошел лечь и не замедлил заснуть со свойственной молодости беззаботностью, которую никакое событие, как важно бы ни было оно, потревожить не может.