— О! О! Вот это для меня удивительнее всего. Где же это письмо?
— Вот оно, ваше сиятельство.
— Для чего не отдали вы мне раньше?
— Ваше сиятельство…
— Объяснитесь, черт побери!
— Признаюсь, ваше сиятельство… я не смел.
— Вы не смели?
— Ваше сиятельство, перемена в брате была так внезапна, так радикальна, употребляя его собственное выражение, что…
— Вы с ума сошли, герр Мюлер! Подайте мне это письмо.
Секретарь, согнувшись больше прежнего, подал графу страшное послание. Тот распечатал его, пробежал глазами и покатился со смеху.
— Ну, герр Мюлер, вы решительно не так глупы, как я думал; вы предчувствовали, что заключается в этом письме.
— Как, ваше сиятельство, он осмелился?
— Он просто насмехается надо мной в этом письме.
— Ах, негодяй! — закричал секретарь, лицо которого позеленело и который дрожал всеми членами.
— Прочтите сами…
— Ваше сиятельство, — вскричал секретарь с энергией, которую включает отчаяние или страх, доведенный до крайней степени, — чтобы я стал читать подобные глупости! Ваше сиятельство всемогущи. Вы можете мне отрубить голову, но не в состоянии принудить меня прочесть, что осмелился написать негодяй, от которого я отрекаюсь.
— Полноте, герр Мюлер, успокойтесь; я боюсь, что ваш брат умрет в закоснелости; но будьте спокойны, вас не коснется ни малейшее подозрение; я знаю вашу верность.
— Ваше сиятельство, как вы добры…
— Полноте! — сказал граф, пожимая плечами, — разве лев обращает внимание на ничтожных гадин? Ваш брат идет мне наперекор в своей тюрьме, но он настолько ниже меня, что не стоит даже моего презрения.
— Итак, ваше сиятельство удостоите забыть…
— Я ничего не забываю, я только пренебрегаю.
— Но ваше сиятельство без сомнения прикажете, чтоб он был подвергнут более тяжкому наказанию. Поступок его до того непростителен…
— Вы очень строги, герр Мюлер. Для членов вашего семейства я буду снисходительнее.
Он написал несколько слов на белом листе, подписал, сложил бумагу и отдал секретарю, который дрожал все более.
— Если ваш брат так предан республиканской партии, я возвращаю ему свободу. Пусть он отправляется, если ему угодно, к доктору Якоби и его сподвижникам, только пусть остерегается; если опять попадется, он лишится головы.
С этими словами министр отпустил своего секретаря, который рассыпался в изъявлениях признательности и в поклонах.
— То, что я сделал, — пробормотал граф, оставшись один, — просто гениальный поступок. Очутившись на свободе, этот человек, которому теперь невозможно жить в Пруссии, уедет распространять свои мысли в другом месте… разумеется, во Франции, и в случае надобности я ему помогу. Он принадлежит к тому странному обществу, которое начинает становиться грозным — к интернационалам. Это человек умный, решительный, бессовестный… Кто знает, не будет ли он со временем одним из наших полезнейших орудий… Однако, для людей пошлых, я сделал поступок милосердия, который они, может быть, сочтут даже глупостью.
Высказав таким образом самому себе свои мысли, граф вышел из кабинета и пошел в свои комнаты, где и заперся.
Каждую ночь уже несколько лет всемогущий министр короля прусского трудился таким образом над громадной сетью, в которую он хотел запутать всю Францию.
Сцены, пересказанные нами с подробностями, на которых мы обратили ваше внимание, повторялись каждый день с небольшими изменениями в кабинете министра.
Они составляли план, холодно задуманный, медленно вырабатываемый, беспрерывный и тайный труд, начатый в 1806 г., после сражения при Иене, и продолжаемый безостановочно более полстолетия правительственными лицами, сменявшимися в Пруссии.
Цель этого кротового труда состояла, как во Франции поняли слишком поздно, в блистательном возмездии Пруссии, в мщении за ее многочисленные поражения, посредством разбития и раздробления Франции, а в особенности будущего величия прусского народа, основанного на полной погибели нации, которую Пруссия считает своей наследственной неприятельницей и ненавидит за это.
Более чем все государственные люди, предшествовавшие ему, министр Вильгельма IV был способен хорошо повести эти странные интриги.
Без веры, без деликатности, без совести, пожираемый честолюбием, которого ничто не может удовлетворить, заговорщик по инстинкту, он не отступал ни перед чем. Все средства были для него хороши, чтоб достигнуть цели и получить успех, правда обманчивый, но который все-таки был тем не менее блестящим в глазах людей близоруких, привыкших во всяком случае рукоплескать победителям.
Глава III
Анна Сивере
Всходило солнце.
Жители очаровательной деревеньки Марнгейм начинали отворять и выставлять на утренний ветерок свои любопытные лица и свои глаза, еще опухшие от сна.
Петухи пели; несколько крестьян, более деятельных и вставших раньше соседей, выводили быков под ярмом; другие гнали стадо на пастбище; на единственной деревенской улице слышался стук телег с провизией, направлявшихся к Мангейму, где жители Марнгейма имеют привычку каждый день продавать на рынке свои продукты.
В эту минуту послышалось хлопанье бича и легкий почтовый экипаж въехал в деревню.
Марнгейм простая деревушка, но деревушка кокетливая, почти неизвестная и причудливо разбросанная на пригорке. Ее красные дома с зелеными ставнями возвышаются на покатости довольно высокого холма, а некоторые спускаются до речки Пфрим, которая теряется в Рейне выше Вормса.
Ныне Марнгейм остался таков, как был пятьдесят лет назад.
Лихорадочная промышленность, совершенно изменившая условия жизни в Германии, как будто забыла этот уголок земли, который видел столько достопамятных событий, никогда не вмешиваясь в них.
В Марнгейме патриархальная жизнь пользуется еще почетом. Жители, и рыбаки, и дровосеки, и земледельцы путешествуют мало и почти все умирают на той земле, на которой родились, не теряя из вида смиренной колокольни своей деревни.
В Марнгейме была тогда — вероятно есть и теперь — только одна гостиница в самом центре деревни и она переходила от отца к сыну более десяти поколений сряду.
Гостиница эта, служившая в одно время и пивоварней, и почтовой станцией, состояла из одной комнаты, служившей вместе и кухней, и общей залой, где флегматически председательствовал Ганс Пуфендорф, хозяин гостиницы «Железный Крест».
Так называлось это почтенное заведение, у ворот которого висела железная вывеска, качавшаяся и скрипевшая, на которой ветер и дождь стерли то, что там было намалевано.
Ганс Пуфендорф был низенький толстяк с веселой физиономией, с апоплексическим цветом лица, с круглыми ногами, а лет ему было под пятьдесят. Он походил на бочку в переднике, в бумажном колпаке, на двух низеньких столбиках.
Достойный трактирщик ставил выше всего свою трубку и чарочку.
Как только вставал, он закуривал свою громадную фарфоровую трубку, которую не выпускал изо рта до тех пор, пока сон не смыкал его век.
Он поставил возле своего прилавка у стены небольшую дощечку, нарочно, чтобы класть свой табак и ставить кружку с пивом. Кружка всегда была полна, потому что как только Ганс выпивал ее, он заботился скорее ее наполнить.
Позади дома были конюшня, рига для сена, навозная яма и птичий двор. В первом этаже находилась спальня Ганса и его достойной супруги, о которой мы не будем говорить по той простой причине, что она уже две недели гостила у родственницы в Вормсе.
Возле этой комнаты находилось несколько других, назначенных для путешественников. Прислуга спала на чердаке в мансардах.
Почтовый экипаж остановился перед гостиницей Ганса, который, стоя на пороге двери, раздвинув ноги, заложив руки за спину и с трубкой во рту, смотрел на подъезжающий экипаж с веселой улыбкой.
Ямщик сошел наземь, отворил дверцу и, поклонившись единственному путешественнику, который сидел в экипаже, сказал:
— Мне здесь приказано остановиться.