Автомобили летели прямо на него и сворачивали в последний момент – как матадоры, выполняющие сложную фигуру. А некоторые даже прибавляли скорость, и водители, нависая над рулем, скалились, как бешеные звери, готовые его растерзать. Какой-то датсун прошел так близко, что своим боковым зеркалом пропахал внушительную борозду в свежем лаке вдоль всего правого борта роллса. Никто не остановился. Только какая-то толстуха высунулась из окна, пока ее муж давил на газ, и что-то злобно выкрикнула. Долетело лишь слово «Толливер».

В конце концов машину пришлось бросить посреди улицы с распахнутым, как рот голодной птицы, капотом.

До офиса оставалась миля. Надо добраться туда и позвонить в Автомобильный клуб – пусть пришлют буксир до бензоколонки и там заправят машину.

Толливер, гад! Черт бы побрал старого хрыча!

В офисе никого не было.

Это выяснилось не сразу, потому что в лифт попасть ему не удалось. Шлейхман стоял перед дверями, переходил от одних к другим, но стоило ему остановиться перед лифтом, как тот неизменно застревал на втором этаже. И только если появлялись другие пассажиры, лифт спускался, причем всегда не тот, перед которым стоял Шлейхман. Если он пытался подскочить к пришедшему лифту, дверь быстро, как будто ведомая разумной злой волей, закрывалась перед ним. Так продолжалось минут десять, пока Шлейхман не понял наконец, что происходит что-то ужасное и необъяснимое.

Пришлось идти по лестнице. (Там он поскользнулся и до крови ободрал правое колено, а каблук застрял в какой-то щели и оторвался напрочь).

Хромая, как инвалид, в болтающихся лохмотьях бывшего пиджака, держась за пах, Шлейхман добрался до одиннадцатого этажа и попытался открыть дверь.

Впервые за всю тридцатипятилетнюю историю здания она была заперта. Шлейхман ждал пятнадцать минут, пока какая-то секретарша не выскочила, будто ошпаренная, прижимая к груди кипу бумаг. Он все же успел ухватить дверь, пока пневматическая пружина ее не захлопнула. Он ворвался на этаж, словно путник, в бескрайней пустыне чудом нашедший оазис, и устремился в офис фирмы «Шлейхман констракшн корпорейшн».

Офис был пуст.

Но не заперт. Наоборот, широко распахнутые двери гостеприимно зазывали воров. Ни приемщиц, ни оценщиков, и даже Белла, его жена, которая служила секретаршей, тоже где-то болталась.

Впрочем, она хоть записку оставила. Записка гласила:

«Я от тебя ухожу. Когда ты это прочтешь, я уже побываю в банке и сниму деньги с нашего счета. Искать меня не надо. Пока».

Шлейхман сел. Он ощутил приближение чего-то, что с уверенностью назвал бы мигренью, хотя никогда в жизни мигренями не страдал. Как говорится, «Хоть стой, хоть падай».

Сомнений у Шлейхмана уже не оставалось. Он получил более чем достаточно доказательств, что мир охвачен какой-то злой и явно антишлейхмановской волей. Эта воля все время старается до него добраться... уже добралась на самом деле, и вполне упорядоченная комфортабельная жизнь превратилась в кучу мерзкого, гнусного собачьего дерьма.

И эта сила называлась Толливер.

Фред Толливер... Но каким образом?

Вопрос был риторическим. Творилось что-то необъяснимое. Никто из знакомых и незнакомых, ни Джин на бензоколонке, ни люди в автомобилях, ни Белла, ни его служащие, тем более дверца автомобиля или лифты здания вообще не знали, кто такой Толливер! Белла, положим, знала, но что ей до Толливера?

Ладно, с Беллой более или менее ясно. Значит, она все-таки не простила ему тот совершенно несерьезный эпизод с лаборанткой из Маунт-Синая. Ну и стоило из-за пустяка ломать хорошую жизнь? Черт бы побрал этого Толливера!

Шлейхман хлопнул ладонью по столу, слегка промахнулся, попал по краю и загнал в ладонь огромную занозу, а пачка телеграмм подпрыгнула и рассыпалась по столешнице и по полу.

Завывая от боли, он высасывал занозу из ладони, пока та не вышла. Одной из телеграмм обернул ладонь, пытаясь унять кровь.

А в телеграммах-то что?

Шлейхман открыл первую. «Бэнк оф Америка», Беверли-Хиллз, филиал 213, имел удовольствие известить его, что они желают потребовать назад полученные им ссуды. Все пять, пожалуйста. Открыл вторую телеграмму. Его брокер с радостью информировал, что все шестнадцать пакетов акций, на которых он играл (естественно, на разнице курсов без предварительной оплаты), резко упали за нижний край списка главных акций, и если господин Шлейхман не явится сегодня до полудня с семьюдесятью пятью тысячами долларов, его портфель будет ликвидирован. Стенные часы показывали без четверти одиннадцать (а не остановились ли они?). Открыл третье послание. Классификационный экзамен он завалил; сам Вернер Эрхард лично прислал уведомление, где тоном, который Шлейхман счел неуместно злорадным, сообщал, что Шлейхман «не обладает сколько-нибудь значительным потенциалом, который стоило бы развивать». Четвертая телеграмма. Из Маунт-Синая сообщали результат реакции Вассермана – положительная. Пятая. Налоговая инспекция с ума сходила от радости, извещая, что планирует провести аудиторскую проверку его доходов за последние пять лет и ищет в налоговом законодательстве лазейку, чтобы проверить его доходы чуть ли не со времен Бронзового века.

Там их было еще пять или шесть штук, этих депеш. Шлейхман даже не стал вскрывать конверты. Ему было абсолютно безразлично, кто там умер, и он не горел желанием узнать о последнем сообщении израильской разведки, что он, Шлейхман, есть не кто иной, как гестаповец Бруно Крутцмайер из Маутхаузена, по кличке «Мясник», лично ответственный за смерть трех тысяч цыган, профсоюзных деятелей, евреев, большевиков и демократов Веймарской республики. Не хотел он также знать, как министерство геодезических наблюдений и изучения береговой линии США с глубоким удовлетворением сообщит ему, что на том самом месте, где он сидит, сейчас разразится землетрясение и весь дом рухнет в центр Земли, в океан расплавленной магмы, в связи с чем страховка жизни мистера Шлейхмана аннулируется.

Пусть себе лежат.

Часы на стене остановились намертво.

Потому что электричество отключили.

Телефон не звонил. Шлейхман поднял трубку. Тоже глухо.

Толливер! Толливер! Как он это все устроил?

В упорядоченной Вселенной с землечерпалками, экскаваторами и армированным бетоном такое просто не может происходить.

Шлейхман сидел, мрачно мечтая о самых разных казнях, которым он подверг бы этого старого сукина сына Толливера.

Тут над ним взял звуковой барьер пролетавший «Боинг-747», и тяжелое зеркальное стекло в окне одиннадцатого этажа треснуло, зазвенело и рассыпалось по полу тысячами осколков.

Не зная ничего о всемирном резонансе эмоций, в своем доме сидел Фред Толливер, охватив руками голову, неимоверно несчастный, осознающий только боль и гнев. Рядом с ним лежала виолончель. Он сегодня хотел поиграть, но все мысли были заняты этим ужасным Шлейхманом и той кошмарной ванной, да еще страшной болью в животе, которую вызывал гнев.

Электроны резонируют. Эмоции тоже.

Можно говорить о «несчастливых местах», о тех местах, где накапливаются эмоциональные силы. Те, кто видел тюрьму изнутри, знают, как пропитывают каждый камень ее стен чувства ненависти, лишений, клаустрофобии и собственной ничтожности. Эмоции попадают в резонанс и откликаются друг другу: в политической борьбе, на футбольном матче, в драке, на рок-концерте, в линчующей толпе.

На Земле живут четыре миллиарда человек. Эти четыре миллиарда – отдельный мир, комбинация сложных систем, столь инертных в своем вековечном движении, что даже просто жить – значит, ежедневно выстаивать против неблагоприятных обстоятельств. Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда, как резонирующие насекомые. Копится заряд, растет до предела поверхностного напряжения, заряд ищет выхода, ищет точку разряда: слабейшее звено, дефектное соединение, самый хрупкий элемент, Толливера, любого Толливера.

Как удар молнии – чем сильнее на Толливере заряд, тем сильнее он рвется на волю. Гонятся в сумасшедшем танце электроны от мест наивысшей концентрации туда, где их меньше всего. Боль – электродвижущая сила, обида – электрический потенциал. Электроны перепрыгивают изоляционный слой любви, дружбы, доброты и человеколюбия. Мощь разряда освобождается.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: