Предстоящее рандеву занимало одну из верхних позиций в списке моих страхов. С чего бы это? Как может перспектива тихого мирного ленча с красивой и умной девушкой в не самом худшем ресторане вызывать неподдельный ужас? Вопрос на пять баллов. (Перед прошлыми встречами с ней у меня тоже поджилки тряслись, правда ведь. Правда.) Но в итоге эффект был самый что ни на есть умиротворяющий. Только умиротворившись, понимаешь, насколько это было необходимо — умиротвориться. Я сходил с ума. Я просто умирал. Вот чем я занимался — умирал.
Прежде чем говорить о выпавшем из моей памяти званом обеде, мы говорили, не побоюсь этого слова, об эстетике. Точнее, Мартина говорила. Эстетика — та тема, которую я раньше обсуждал разве что с моим зубным техником, миссис Макгилкрист (например: «если для эстетики, придется раскошелиться на коронку»), или иногда с каким-нибудь сбрендившим осветителем-оператором, который заимел свою точку зрения на эстетику крупного плана «рампбургера», наплыва на «херши-кингсайз», наезда на «запараму». Мартина же говорила об эстетике в более общем ключе. Она говорила о восприятии, о представлении, об истине. Она говорила об уязвимости человека, который не знает, что за ним наблюдают, — о разнице между портретом и набросанным втихомолку этюдом. Ближайшая литературная аналогия — отличие повествователя, осознающего себя как повествователь, от повествователя поневоле. Почему нас так трогает беззащитность любимого человека, когда он (она) не знает, что мы на них смотрим? Почему задвинутая в угол пара туфель вышибает слезу? А любимый/любимая, когда спит? Может, мертвое тело любимого человека выражает весь пафос этого отсутствия, беспомощность незнания о слежке... Актерам за то и платят, чтобы притворялись, будто не осознают этой слежки, но они, конечно же, полагаются на сговор со зрителем, и это почти всегда срабатывает. А некоторым и платить не надо (подумал я), некоторые актерствуют чисто из любви к искусству — вот с них лучше бы глаз не спускать.
Я сидел, подавшись вперед, на самом краешке стула. Удержать нить ее рассуждений мне удавалось от силы несколько секунд, пока не вмешивалось отчасти лестное ощущение усилия— или осознание, что слежу за собой, — и мысли разбегались куда попало. Я ощущал сильное напряжение. Насколько сильное? Бывает и сильнее... Заведение— преимущественно деревянное и выскобленное добела, ну вылитое швейцарское шале — располагалось неподалеку от Банк-стрит, в Вест-виллидж. Точка, повторяю, не самая худшая, трезвого образа жизни, упаси Господи, не проповедует— но внушала подозрения о диетическом питании, о макробиотике, о долголетии. Пара официантов, точнее официант и официантка, обслуживали деревянные кабинки. Ганзель — туда, Гретель — сюда. При взгляде на них меня пробирала дрожь. Не официанты, а медперсонал. Не еду разносили они, а лекарство, эликсир. И жратва самая что ни на есть здоровая — не то что это дерьмо на окраинах. Очень хотелось чего покрепче, но приходилось поддерживать жизнь супницами белого вина, точнее их частой сменой. Мартина ограничилась чаем и держала чашку обеими руками, как девушкам и положено, широко разведя пальцы, впитывая тепло. Когда ела, она опускала голову к каждой вилке, не сводя с меня глаз — круглых, черных, ясных.
— Может, пьяные так же, — сказал я. — Ну, не знают, что на них смотрят. Вообще ничего не знают. Я-то точно ничего.
— Они не в себе, — кивнула Мартина, — это снижает пафос.
— Еще бы. Давай, не тяни, расскажи, что тогда стряслось. Мочи нет терпеть.
— Ты действительно ничего не помнишь? Или только притворяешься?
Я подумал и ответил:
— Сил моих на это не хватает. Может, если напрячься, я бы и вспомнил— но напрягаться нет никаких сил... Кто там был хоть?
— Те же; кто и в прошлый раз. Только мои друзья. Друзья Осси — они все... Та дама из «Трибека таймс», Фентон Акимбо — писатель из Нигерии. И Стэнвик Миллс, знаток Блейка и Шекспира. Осси хотел расспросить его о «Двух веронцах».
— И... что? — Ну и компания, подумал я. — Что дальше-то было?
И она рассказала мне, что было дальше. Как выяснилось, ничего особенно страшного. Я вздохнул с облегчением. Между нами говоря, я даже впечатлился. Судя по всему, я ввалился в без четверти десять с тремя бутылками шампанского, которыми, кажется, пытался жонглировать, и тут же все выронил. Кухня, сказала Мартина, превратилась в джакузи. Изрядно приподнятый, я уселся за стол. Потом я двадцать пять минут рассказывал анекдот.
— Господи Боже. Какой еще анекдот? Очень неприличный?
— Не помню. Ты тоже так и не вспомнил. Что-то о жене фермера? Да, и о коммивояжере.
— О Господи. А потом что?
Потом я заснул. Не просто отрубился за столом, о нет. Я встал, зевнул и потянулся, и метким броском рухнул на ближайшую кушетку. Потом я храпел, сопел и скрипел зубами почти три часа, пока не вскочил в начале второго, бодр и полон сил. Все уже ушли. Ятоже ушел. Потом вернулся. Потом опять ушел.
— А что я говорил Фентону Акимбо? Говорил что-нибудь?
— В каком смысле?
— Ну, там, не обзывал черным ублюдком, или еще как?
— Нет-нет. Ты только рассказывал этот свой анекдот, и все.
— Просто здорово.
— Правда, ты кое-что сказал мне. Когда уходил первый раз.
— Что?
Она улыбнулась, несдержанно, во весь рот — не по-взрослому. Как девчонка-сорванец. Которой она, в глубине души, по-прежнему оставалась. Да ну, какое там в глубине — почти на поверхности, в пределах непосредственной досягаемости.
— Ты сказал, что любишь меня.
И рассмеялась, все тем же своим диковатым смехом. На нас стали оглядываться, и она смущенно прикрыла рот ладошкой.
— А ты что сказала?
— Я? Сейчас, попробую вспомнить... Сказала: «Не дури».
— Может, это и правда, — высказался я, осмелев. — Ин вино... как там это, ну, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и все такое.
— Не дури, — ответила Мартина.
Правда же, она производит впечатление нормального человека — по сравнению с прочими моими знакомцами? С другой стороны, у нее всегда были деньги — никогда не было так, чтобы денег у нее не было. Деньги беспечно фигурируют в покрое и фактуре ее одежды, в замшевости сумочки, в блеске волос и яркости губ. Длинные ноги прошли изрядный путь, и не только сквозь время. Розовый язычок владеет французским, итальянским, немецким. Выжидательные глаза повидали многое и ожидают увидеть гораздо больше. Еще в юности она придирчиво отбирала кавалеров, элиту — небо и земля по сравнению с обычным сбродом, нерегулярными войсками, наемниками, рядовыми срочной службы. Улыбается она проницательно, возбужденно и игриво — но также невинно, поскольку деньги приносят ощущение невинности, если были с вами всю дорогу. Как еще можно тридцать лет проторчать на этой свете, оставаясь свободной? Мартина не светская женщина. А какая? Это-то и непонятно.