– Я ведь люблю ваших… ну, одним словом, коммунистов. Право слово, люблю…

Я смотрел на большую плешивую голову, огрубевшие в застенке черты лица, скорбную складку у рта, выцветшие глаза.

Оставив работу, я повернулся к нему.

– Но если так, почему вы сами здесь, старина? Вы же свободны, свободны, как птица, вы же уже отсидели свое и можете уйти отсюда.

Он стоял и смотрел куда-то вдаль.

– Могу уйти… Куда? Куда я могу уйти? В деревню, на посмешище? Убийца… В Будапешт, где я никогда не был? Клеймо-то осталось, и я преступник. Ведь все равно и жизнь – тюрьма и в душе тюрьма. Одна жизнь бывает у человека… Моя – вот такая.

– Ну что вы! – Я старался его утешить. – Вы бы могли еще работать, обзавестись семьей. Сколько вам лет? Настоящей-то жизни вы и не видели.

Он покачал головой:

– Нет, я уже конченный человек. – Потом добавил: – А в жизни я много видел, очень много. И домом моим стало это заведение, здесь мне лучше, чем там, на воле… Нет, я уже конченный человек… А коммунистов тем не менее люблю…

– За что же вы любите нас?

Ответ показался мне странным.

– Я люблю коммунистов, – сказал он, – за то, что они не разрешают, чтобы с девушками обращались, как с половой тряпкой.

Я посмотрел на своего собеседника недоумевающим взглядом.

Пролетарская диктатура провела много мероприятий. В числе прочих позорных пережитков прошлого мы уничтожили проституцию, раскрепостили женщин… Но как случилось, что из всего проделанного нами за сто тридцать три дня одно только это мероприятие так потрясло душу старика.

Позднее я узнал его историю.

Уже будучи на воле и приехав в Советский Союз, я встретился там с товарищем, который попал в Россию прямо из Ваца в результате обмена военнопленными. Он хорошо знал добровольного узника. Они даже подружились в свое время, и тот рассказал ему свою трагедию. Родом был он из Альфёлда, из местности Ясшаг. С детства полюбил он одну деревенскую девочку. Она его тоже. Они обручились. Когда ему исполнился двадцать один год, его забрали в армию. Много земель он обошел: Штирию, Италию, Галицию. Девушка жила в прислугах у одного трактирщика. Это был довольно большой трактир, и, как это часто водилось, он одновременно служил публичным домом для более состоятельных посетителей. Девушка была очень хорошенькой, а три года – время не маленькое. Письма приходили редко. Подарками, деньгами, угрозами, а может быть, просто силой заставлял трактирщик девушку не только прислуживать посетителям…

Прошло три года. Парень возвращался домой и уже в поезде услышал, что стало с его возлюбленной. Он тут же пошел в трактир и увидел собственными глазами: накрашенное лицо, завитые волосы, шелковая блузка и испуганный взгляд.

Он приехал домой, чтобы жениться. Три года мечтал он о том, как они заживут вместе, и вот теперь в один миг все это рухнуло. У несчастного помутился рассудок, он вытащил нож… На шум прибежал трактирщик. Он убил и его. Потом он хотел покончить с собой, но тут подоспел буфетчик, а за ним официант. Убийцу схватили жандармы и заковали в кандалы.

Такова история.

Только после его рассказа я понял, почему именно меры по уничтожению проституции убедили старика в том, что пролетарская диктатура – справедливое, хорошее дело. И, наверное, он много размышлял о том, что жизнь могла сложиться совсем по-другому, если бы не искалечили его возлюбленную. Он видел, что ничего подобного при пролетарской диктатуре произойти не могло. Но ведь, пожалуй, многие так: понимают, что такое резолюция, только тогда, когда она принесет им что-либо лично, в чем-то улучшит жизнь.

– Идите собирать черешню, – сказал старик, – а я пойду с другой стороны в виноградник. Теперь уже прибыли жандармы, однако возможно, что они станут в караул только после обеда…

Оставалось минут десять до перерыва, я стоял в это время у весов, принимая собранные ягоды. В двух шагах от меня был часовой. Двое уголовников бросили на весы корзину. И в это время ко мне подошел старик. Он принес проржавевшие и зазубренные садовые ножницы и, сделав вид, что хочет объяснить, что с ними нужно делать, прошептал: «Путь свободен».

Ударил колокол.

Заключенные маленькими группами рассеялись под деревьями. Я пошел на обычное место к столу. Шёнфёльд и Бела последовали за мной.

– Опять он со своими барскими замашками, – заметил часовой, – чтоб черт ему в кишки забрался! Вы сами можете убедиться, какие большие господа ваши «товарищи», – бросил он нам вслед, обращаясь к остальным заключенным.

Я расстелил на столе бумагу, а сумку с хлебом и салом, улучив удобный момент, бросил в кусты.

– Что ты делаешь? – спросил Бела.

Во мне вдруг созрело бесповоротное решение.

– Бежим.

– Сейчас? – испугался он.

Бывает так с человеком: недели, месяцы он все что-то подготавливает, а когда надо действовать, его вдруг охватывает паника. У Белы тут же возникла дюжина всяких отговорок.

– Посмотри на тюремщика! Он говорит о нас, ты видишь – он все время сюда смотрит…

– Вот уж буду рад, – ответил я, – что именно этот жулик попадет из-за нас в беду. Другого я все-таки пожалел бы.

– Но ведь прибыли жандармы!

– Так они вообще теперь здесь останутся. И поверь, завтра положение не станет лучше, наоборот, ухудшится.

– Давай подождем, посмотрим, что будет, новый план выработаем, с Шалго поговорим.

– А если через час явится посыльный и скажет, чтобы нас отправляли в Будапешт, в прокуратуру?

– Тогда мы всегда сможем ускользнуть по пути. – У моего друга даже дрожали углы рта.

Я видел, что мне уже ничего не остается делать, и заявил:

– Если ты не идешь, я отправляюсь один.

Шёнфёльда я так и не смог уговорить присоединиться к нам. Вскоре он нас оставил. Он, дескать, теперь отвлечет внимание часовых и сделает все, чтобы мы могли скрыться незамеченными, а сам убежит позднее. Бела это поддержал – не лучше ли, мол, и ему уйти с Шёнфёльдом.

– Хорошо, я уже сказал, что пойду один.

Мы еще раньше проведали, что Чума любит слушать неприличные анекдоты. Шёнфёльд, отойдя, сел под дерево напротив нас. Он знал великое множество анекдотов и принялся рассказывать их один за другим. Через несколько минут мы уже слышали дикое гоготанье. Шёнфёльд сел напротив нас с тем расчетом, что часовой будет, конечно, следить за каждым его словом и поэтому повернется к нам спиной.

Перерыв подходил к концу. Я прислушался. До меня доносились только отдельные обрывки фраз, Шёнфёльд рассказывал какой-то очень длинный анекдот, и я видел, как внимательно и с каким огромным интересом, раскрыв рты, слушают его заключенные и часовой.

Я сделал вид, как будто ищу что-то под столом. Рывок – и я уже в винограднике. Вперед! Согнувшись в три погибели, я стал пробираться за своей сумкой. Пока ничего страшного нет, даже если поймают: мог объяснить, что пошел по своим неотложным делам.

Прямо возле меня пролегала межа. Возможно, она ведет к гравийной дороге – до нее метров триста. Я оглянулся назад: сидевшие под деревьями видеть меня уже не могли. Заметить меня мог лишь тот, кто стоял в конце межи.

В голове молниеносно пронеслось: может быть, было бы лучше, если бы я еще ждал. В подобную минуту, что греха таить, человек боится, утопающий всегда хватается за соломинку. Но нет! Я уже ясно сознавал, что каждый час промедления мог только осложнить нашу судьбу, но не улучшить.

Вперед, вперед! Пути назад нет.

Я полз на четвереньках по мягкому, рассыпающемуся песку, между правильными, хорошо окученными рядами виноградных кустов, быстро, как только мог. Иногда осторожно оглядывался. Переползал на соседнюю межу и некоторое время продолжал путь там.

Вскоре я услышал у себя за спиной чье-то тяжелое дыхание. Я оглянулся: Бела, согнувшись, во весь дух бежал за мною следом. Догнал он меня уже на широкой дороге, как раз в то время, когда колокол возвестил окончание перерыва.

Теперь еще одну-две минуты мы могли быть спокойны. Я ведь их уже приучил к тому, что опаздываю. И в пятницу и в субботу после перерыва я каждый раз, старательно застегивая пуговицы, приходил на рабочее место спустя несколько минут после звонка колокола. Так что у нас есть еще немного времени и мы сможем уйти на довольно большое расстояние.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: