— Рассказывай дальше, — буркнул я мрачно.

— Знаешь, — заикаясь, как в лихорадке, проговорил Фрицек, — вдохновение приходит ко мне чаще всего после больших потрясений. Источник творчества — великая любовь или великий грех. Это тоже часть искусства — тебе тоже это знакомо, да? Когда-нибудь ты расскажешь, что ты пережил… как поэт. Но музыка — это еще больше, чем поэзия, музыка — это… это нечто неуловимое в нас, понимаешь? Знаешь, Шимон, я дионисийская натура. Я… погоди, — сказал он вдруг совсем другим голосом, — тетка идет.

Старая дева открыла дверь и вошла с зажженной свечой.

— Мальчики, что вы тут сидите в темноте?

— Мы просто повторяем историю, — промямлил Фрицек, близоруко моргая на ярком свету. Своей длинной белой шеей и резко скошенным подбородком он вдруг напомнил мне обиженную гусыню.

Результатом была дружба на жизнь и на смерть. Первая дружба — это нечто почти столь же великое и прекрасное, как первая любовь. Роли наши были четко разграничены: Фолтын — дионисийская натура, преисполненная порывов и страстей, душа мятежная, оргиастическая и очарованная; он отрастил себе гриву, как папуас, и ходил со шляпой в руке — ветер раздувал его божественную шевелюру. Для меня, к моему величайшему удовлетворению, был выбран характер гефестовский: я был черный взъерошенный коротышка, я ковал свои стихи у горнила, являя собой силу приземленную, трезвую, грубую и скептическую; я даже старался хромать, как Гефест. Подобно богам, мы бродили по нашему городишку и его окрестностям, безмерно презирая всяких феаков и беотийцев, встречали на вечернем бульваре робких нимф и страстных менад, а иногда тихонько пробирались к местному заведению сомнительной репутации, чтобы с бьющимся сердцем хоть в замочную скважину заглянуть в красное сияние Венериной пещеры. Что значил в сравнении с этим античным упоением какой-то кол по греческому или латыни! В школе у доски Дионис отчаянно плавал — кадык его прыгал, и подбородок трясся, а мрачный Гефест лихорадочно вылавливал под партой крупицы сведений из учебников и шпаргалок. Потом Дионис проваливался на каких-нибудь неправильных глаголах и садился со слезами на глазах, судорожно пытаясь сохранить достоинство, а Гефест под партой крепко и верно пожимал его потную руку. И богам иногда наносит удары завистница-судьба. A misera plebs[2] шестого класса злорадно паразитировал на наших битвах с гарпиями-учителями; но чего иного ждать богам от малодушных мирмидонов? Но однажды Дионис геройски восстал против тупого мира, который не понимал и мучил его; это случилось, когда около Бэды остановился наш плешивый словесник и укоризненно произнес: «Фолтын, Фолтын, ну когда вы, наконец, пострижетесь, чтобы проветрилось то, что находится у вас в голове вместо мозгов?» Фрицек покраснел, вскочил и, сверкая глазами, стукнул кулаком по парте. «Господин учитель, — крикнул он, и в голосе его послышались истерические нотки, — мы с вами в школе, а не у парикмахера. До моих волос вам нет дела, и я запрещаю вам их касаться!» За свою выходку Фрицек получил от директора выговор и на какое-то время стал героем старших классов гимназии. Однако он отстоял право на артистическую гриву, а затем завел и артистический галстук-бабочку; учителя оставили его в покое, хотя он иногда прямо у них на глазах расчесывал гребнем свою обожаемую фризуру.

Некоторое время спустя мы с Фрицеком разошлись — это случилось, собственно, из-за моих стихов. Он так долго приставал ко мне, что я наконец с большой неохотой и сомнениями принес ему свои помятые и густо исписанные тетрадки; я уже тогда не любил быть на виду. Мне не хотелось спрашивать, что он думает о моих сочинениях, а сам он молчал. Только через несколько месяцев я между прочим заметил что ему пора бы вернуть мои стихи, Фрицек удивился. — Какие стихи?

— Тетрадки, что я тебе дал.

— Ах, эти, — вспомнил Фрицек и оскорбился. — Я их тебе завтра принесу, если ты мне не веришь, — промямлил он и надулся, с явной укоризной. Мы шли молча; Фрицек только возмущенно фыркал и качал головой, как человек, которого глубоко ранило непонимание и черная неблагодарность. Внезапно он остановился и протянул мне холодную руку. — Привет, я ухожу.

— Но что я тебе сделал?

— Ничего, — сказал он, глотая слезы. — Я… я хотел переложить на музыку некоторые твои стихи, а ты… будто я хотел их украсть!

— Но ты мне об этом ничего не говорил!

— Я хотел сделать тебе сюрприз… Одна вещь у меня уже почти готова — та, что начинается: «Опять один, один под небом хмурым…»

Я пожал его слабую руку.

— Не сердись, Фрицек, я ведь не знал! Я так рад, что тебе они хоть немножко понравились. Но ты вообще ничего мне не говорил…

— Я так полон этим, у меня это все время звучит в голове, а ты… Художник так бы не поступил, — выкрикнул он со слезами в голосе. — Такое низкое недоверие! Не бойся, я верну твои тетрадки. Я ни в ком не нуждаюсь! Я и один проживу! — Ни с того ни с сего он вдруг круто повернулся и пошел в противоположном направлении. Я догнал его и добрый час уговаривал, что я, мол, ничего плохого не имел в виду и мои тетрадки он может держать сколько захочет…

— Ты не должен был так говорить, Шимек, — твердил он уязвлённо, — ты ведь знаешь — я богемная натура… Как я могу помнить, кому что возвращать! Вот всегда так бывает, когда поведешься с людьми… с людьми ниже своего уровня!

Короче — что поделаешь, — дружба наша разладилась. Фрицек со мной почти не разговаривал… Шли полугодовые экзамены, Фолтын хватал сплошные колы; тщетно я подсказывал ему, он мрачно отвергал мою помощь и садился, тяжело глотая слюну, с трагически укоризненным выражением на лице; глаза его наполнялись слезами, а нос являл живой укор — на нем прямо было написано, что я всему виною. В середине седьмого класса Фрицек провалился по трем предметам; при виде своего табеля он побледнел, подбородок его затрясся, но когда я хотел утешить его, сказав, чтобы он не очень огорчался, он отвернулся. Это ты виноват, — словно говорила его спина, содрогавшаяся от подавляемых рыданий. Мне было нестерпимо жаль его… Да и самого себя тоже.

Вскоре Фрицек завел новую великую дружбу. Его избранником на этот раз был корифей нашего класса — первый ученик и любимчик всех Учителей: нежный, бледный и хрупкий мальчик, хорошенький, словно девочка, аккуратный и вежливый… В классе его считали тихоней и относились к нему с лёгким пренебрежением и подозрительностью по причине его школьных совершенств. Как сблизились эти двое и что они нашли друг в друге, не знаю, я ревновал отчаянно и яростно, вероятно, потому, что в глубине души сам мечтал завоевать расположение нашего идеального классного Адониса. Я чувствовал себя бесконечно несчастным и покинутым, видя их вместе. Как-то я умышленно грубо прокричал вслед Фрицеку: «Может, ты все-таки вернешь мои тетрадки?» Фрицек не ответил, лишь пожатием плеч выразив мне свое презрение. На следующий день во время урока он вдруг смертельно побледнел и поднялся, пошатываясь, как будто ему стало дурно.

— Что с вами, Фолтын? — спросил учитель.

— Простите, пан учитель, — выдохнул Фрицек, — я тут не могу сидеть. От Шимека воняет.

Я покраснел, будто он ударил меня в лицо.

— Это неправда, — защищался я, не помня себя от стыда и обиды. — Пусть подтвердят другие…

— Воняет грязью, — твердо повторил Фрицек. Учитель нахмурился.

— Так пересядьте куда-нибудь и не мешайте вести урок. Фолтын сложил свои учебники и с тихой торжествующей улыбкой, на цыпочках, будто устремляясь куда-то ввысь, проследовал к парте своего идеала. С тех пор я с ним не разговаривал. Тетради он мне так и не вернул.

Не знаю, возможно, мои воспоминания о Бедржихе Фолтыне окрашены этим последним впечатлением; этот случай глубоко задел меня и унизил. Сегодня, будучи судьей, я снисходительнее сужу о человеческих поступках и, главное, не воспринимаю трагически ложь и измены юности; я привык рассматривать их почти как состояние минимальной уголовной ответственности. Тогда я был, конечно, потрясен невыразимо; я хотел броситься в реку или сбежать из города. Сегодня я бы сказал, что Фолтын, вероятно, хотел быть как можно ближе к нашему первому ученику, чтобы тот помогал ему основательнее и надежнее, чем такая посредственность, как я. И правда, успеваемость его с тех пор улучшилась. Но возможно, было тут и нечто большее — общие страсти или дружба-любовь, как бывает в этом возрасте. Я припоминаю, что обоих мальчиков как-то вызывали к директору ad audiendum verbum[3]; было негласное расследование, но о чем шла речь, в классе так и не узнали.

вернуться

2

Подлый плебс (лат.).

вернуться

3

Для словесного внушения (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: