Мне сейчас 65, мне терять нечего. Готов вслед за Достоевским повторить: «…не верю я…телегам, подвозящим хлеб человечеству… без нравственного основания». Остаётся спросить, а кто нас сделал такими? На этот вопрос отвечу, не оглядываясь по сторонам: нас сделал такими пресловутый демократический централизм. Мы думать не смеем.
Время покажет, что из этого выйдет. И это время не за горами. Хочется сказать, опережая завтрашний день: на почве, политой кровью, не вырастет райского дерева. Плоды на нём будут горькими. Мы вырастили такое дерево. Оскомина сводит рот от его плодов. Но мы глотаем, делая вид, что едим райские плоды.
Был у меня знакомый ветеринарный врач. В 37-ом году его взяли. Через восемнадцать лет он вернулся…
Человек далёкий от политики, он любил своих копытных пациентов, слыл хорошим ветеринаром.
Я спросил своего знакомого, почему его всё-таки взяли.
– Я заражал лошадей менингитом!
– А на самом деле?
Ветеринар грустно улыбнулся:
– Если бы удалось заразить хоть одну лошадь менингитом, то мне непременно присудили бы Нобелевскую премию. Животные, как на грех, менингитом не болеют.
– Это известно науке?
– Науке известно…
Знакомую девушку исключили из комсомола, из института. Это было не в 37- ом году, а задолго до этого. Все знали, что Аня встречается с однокурсником Славой, собирается выйти за него замуж, и вдруг ей приснился муж – не то офицер, не то нэпман.
– Идиотский сон, – возмущалась Аня, рассказывая об этом подруге.- На днях мы со Славой женимся, а приснился мне другой.
Подруга донесла. Так началось личное дело комсомолки Ани.
Об этом случае я рассказал в романе “Облака моей юности”. Рецензенты, читая это место в рукописи, не сговариваясь, относили его к чрезмерной гиперболике. Они не верили в его реальность.
Однажды на улице в Баку я встретил Аню.
– Знаешь Аня, – пожаловался я, – никто не верит, что тебя исключили из института за сон. За идеологически не выдержанный сон, – поправился я.
– Не верят? – удивилась Аня. – А хочешь я тебе напишу расписку. И Слава подпишет. Я ведь потом за него вышла замуж.
Такую справку под двумя подписями я у Ани взял, показал своим рецензентам. Всё равно не поверили. Память у нас коротка.
Пишущий эти строки пострадал за… Спинозу. Написал реферат, в котором «выпятил» роль средневекового философа. Какой просчёт! Оказывается, этот Спиноза не всегда шёл «по столбовой дороге материализма», иногда на ней спотыкался. Какой же он материалист! И ещё что-то в этом роде. Меня объявили спинозистом.
Но и это было не в новинку. В те годы косяками по Москве ходили бывшие студенты филосфского института, которые также были исключены – кто за Гегеля, кто за Канта, даже за учителя Маркса Фейербаха. Их так и называли: “гегельянец”, “кантианец”, “фейербаховец”. Какие еще там философы, когда есть Маркс, Энгельс!
Смешно? Нет, горько. Горше горького!
Когда Аня прибежала в приёмную высокого учреждения со своим горем, я сидел среди других исключённых и тоже ждал приёма. Чтобы его добиться, надо было кому-то по телефону доложить о жалобе. Аня доложила. Я помню этот разговор слово в слово. Аня в трубку прокричала, за что её исключили. Так и сказала: за идеологически невыдержанный сон. Присутствующие при этом разговоре студенты, также исключённые по не менее нелепым обвинениям, громко прыснули.
Но голос в трубке сказал, и мы все это услышали:
– Шеф не может вас принять. Какая же вы комсомолка, если вам нэпманы снятся?
Я часто думаю об этом телефонном разговоре. Кто был он, тот, который на том конце провода сказал эти слова? Дурак? Не думаю. Враг? Тоже нет. Слишком мелок. Скорее всего какое-нибудь ничтожество. Та страшная сила, которая потом станет главной движущей силой 37-го года, арестов, лагерей.
Я всегда возмущаюсь, когда, говоря о нарушениях советской законности, называют, и то не в полный голос, лишь 37-ой год. Неправда, законы наши нарушались все годы, пока жил Сталин.
Меня исключили из института в 31-ом году. Аню тоже. Разным “гегельянцам” и “кантианцам” тоже попало в те далёкие годы.
Совсем недавно, с большим опозданием, мне попалась книга бывшего лагерника Бориса Дьякова. Читал её в Комарово, в Доме творчества. За моим столом сидел один из персонажей этой книги, отличный писатель и большой патриот Борис Четвериков, который даже в лагере написал поэму о Ленине и чудом сберёг её от частых шмонов. Отсидев ни мало, ни много восемнадцать лет, он сохранил веру в партию, в Ленина, написав после ссылки много талантливых книг. За год до этого в Малеевке мне довелось сидеть также за одним столом с другим персонажем этой книги – Александром Избахом. Я видел, как бывший лагерник, объявленный врагом народа, трудился за письменным столом. Какие потом выдавал книги. Попробуйте в них найти тень врага. Здесь же познакомился с Берестинским, известным кинодраматургом.
– Позвольте… Вы не тот Берестинский?… Из книги Дьякова.
Берестинский кивает головой. Он болен, его вскорости сведёт в могилу тяжёлый недуг. Я крепко жму руку бывшему зеку, благодарю его за новую картину, которую я только что смотрел. И, конечно, вспоминаю лагерного палача, пошляка Петрова, который допрашивал его.
«-Так, так…. Берестовский? Из Москвы? Высшее образование? Писатель. Исаакович? Так, так… Кого прислали! Живой инженер человеческих душ! Интересно…Ты что же это, инженер, всё из головы сочинял?
– Из головы.
– Ну, хорошо-с… Какую же тебе работёнку подбросить, чтобы ты не очень загружал свою умную голову, Исаакович? Значит, таким макаром: завтра с утра начинаешь сортиры чистить! Золотую должность даю тебе, а?»
Полковник Герасимов из той же книги Дьякова, допрашивая студентку московского института Ларису, обвиняемую в “преклонении перед иностранными модами”, сажал её в карцер, требовал, чтобы она “призналась”. (Аня должна быть благодарна судьбе. Попался бы ей полковник Герасимов, не то было бы за сон). Лариса стояла перед ним в разорванном платье, голодная, дрожала, как на морозе… Полковник осыпал её площадной бранью, ел ягоды, выплёвывая косточки ей в лицо…
Сердце обливается кровью, когда читаешь страницы о Тодорском или Варейкисе, сподвижниках Ленина, весьма уважаемых им. А посмотрите на даты арестов. Многие взяты в 49-ом году. От “спинозистов” и “гегелянцев” до 49-го года, как говорится, дистанция огромного размера, а приём тот же. Известный инженер загремел на пятнадцать лет за то, что кто-то усмотрел в нём “активные пережитки капитализма”. А генерал, воевавший против Гитлера, не раз раненный в бою,- за симпатию к Гитлеру. Погиб маршал авиации Александр Худяков (Ханферянц), облыжно обвинённый в шпионаже в пользу Германии, против которой он так славно воевал. Тоже в 49-ом году. Автора упомянутой мной книги Бориса Дьякова после войны упекли на десять лет, обвинив в том, что он инсценировал роман “Анна Каренина”… для пропаганды помещичье-дворянского быта…
Перечитывая книгу Дьякова, я снова вспоминаю Аню, её разговор по телефону и того, кто был на другом конце провода.
Жив, жив, сурок, видать, крепко окопался он, если за здорово живёшь летят головы худяковых. Если даже такая война, потрясшая весь мир, не сдвинула его с места…
У Мариэтты Шагинян есть такой рассказ: собака, в потёмках не узнав хозяина, набросилась и искусала его. Опомнившись, собака от стыда умирает…
Но многие ли из нас, совершив ошибки, подчас тяжкие преступления, потом за них краснеют?
У Дьякова в книге есть такой эпизод: через много лет бывшая лагерница Лариса, уже окончившая институт инженер, случайно у входа в ресторан, куда она забежала с подругами перекусить, встречает Герасимова, своего палача.
– Так это ты – наш мучитель, – вскрикнула Лариса и подняла руку, чтобы ударить его по лицу. Полковник попятился, вобрал голову в плечи, побежал без оглядки, как вор, и скрылся.
Скажем мимоходом: ему легко было скрыться. Его ведь не ищут. Всё простили ему.
В ФРГ через двадцать лет после войны амнистировали палачей фашистских застенков. Мы справедливо протестовали против этой амнистии. Убийцы не должны амнистироваться.