Нынешний процесс работы над картиной и удивлял, и завораживал Наташу. Если раньше она осознавала, что происходит вокруг, отвлекалась на посторонние звуки и события, могла прерваться на сигарету или какую-нибудь еду, просто пойти погулять, то теперь, когда она действительно уходила в работу, все окружающее исчезало. Она словно оказывалась в другом мире, состоявшем из двух частей — натурщик и оргалитная поверхность, и двигались только три вещи — ее глаза, ее рука и ее мысли — остального тела просто не существовало, будто она превращалась в некое иное существо, для которого вся жизнь была сосредоточена в том, чтобы увидеть и нарисовать. Рука становилась обнаженным нервом, чутко реагировавшим на прикосновение кисти к оргалиту, пропускавшим через себя мельчайшие частички зрительной информации и мысленных образов, и оргалит чудесным образом оживал под кистью. Теперь, работая, Наташа чувствовала себя богом, создающим человека. Она больше не видела в людях исключительно покупателей, теперь она видела в них ничто более глубокое — настолько глубокое, что это пугало ее. И приходилось старательно отбрасывать абсолютно все мысли о неволинских картинах, чтобы создавание не превратилось в подражание.
Время, как и все остальные физические измерения, исчезало тоже — она могла наблюдать за его движением только по перемещению теней и солнечных лучей. Наташа работала, забыв обо всем, и сообразила, что что-то не так, лишь, когда одна половина ее мира исчезла, и, вернувшись в реальность, она обнаружила, что Толян больше не сидит на стуле, а стоит рядом и трясет ее за плечо. Она вздрогнула, приходя в себя, и в ее сознание ворвался пронзительный телефонный звонок.
— Натаха! Ау! Телефон!
Судя по Толиному виду, он повторил это уже не раз. Наташа рассеянно кивнула, положила кисть и вышла из комнаты, дворник вылетел следом как ошпаренный, рванул дверь туалета и запер ее за собой с блаженным вздохом.
— Наташенька? Добрый день! — сказала трубка мягким вкрадчивым голосом Лактионова. — Вы так долго не подходили, я уж думал, снова не застану вас.
— День?! — Наташа изумленно взглянула на часы — да, действительно, шестнадцать ноль-ноль. Она проработала без перерыва почти восемь часов. Бедный, бедный Толян! И как еще он столько продержался?!
— Я оторвал вас от работы?
— Вообще-то да, — ответила Наташа не слишком-то любезно, недовольная тем, что ей помешали. Лактионов, очевидно, почувствовал это, потому что в его голосе зазвучали извинительные нотки:
— Я понимаю, что вы — девушка крайне занятая, поскольку мы так и не смогли с вами увидеться, — тут в голосе скользнула явная насмешка, — но все же я подумал, что мое предложение могло бы вас заинтересовать. Выставка сегодня работает последний день — послезавтра мы уезжаем. Может, вам захочется еще раз взглянуть на картины — вряд ли вам еще выпадет такая возможность, ну, разве что если вы приедете в Петербург, а мне отчего-то кажется, что в ближайшее время этого не будет… хотя… все зависит от вас.
— Послезавтра?! — воскликнула Наташа, пропустив шпильку мимо ушей. Только сейчас она осознала, как быстро пролетело время. А ведь она собиралась еще раз сходить в музей, и вот, теперь уже не получится. От разочарования у нее даже заныло в груди. — Послезавтра, — повторила она тихо. — Как жаль, я действительно хотела еще раз посмотреть.
— Так вы пойдете? — спросил Игорь Иннокентьевич нетерпеливо. — Не отказывайтесь сразу, подумайте. Может, вы меня боитесь? Напрасно. Я не нападаю на женщин, они сами идут со мной под руку, — и снова невидимая снисходительная улыбка. «Эге!», — подумала Наташа, но вслух сказала:
— Но ведь уже четыре. Музей скоро закроется.
— Ну и что? Для избранных многие двери очень долго остаются открытыми. Ну так что, Натали? Позвольте мне еще раз на вас посмотреть. Обещаю, я буду держать руки в карманах.
— В прошлый раз у вас карманов не было, — вырвалось у Наташи прежде, чем она успела прикусить язык, и Игорь Иннокентьевич засмеялся.
— Я заеду за вами через полчаса, — сказал он таким тоном, словно Наташа уже согласилась. — Скажите куда.
«В музей. Только в музей. Только туда и обратно. Все».
Наташа объяснила, как проехать к ближайшей к ее дому троллейбусной остановке (еще не хватало, чтобы ее у подъезда забрала шикарная машина — вот так было бы топливо для работы соседских языков!), быстро сказала «До свидания!» и так же быстро положила трубку, боясь, что тут же откажется. Неволин. Это из-за Неволина. Только ради него. Вернее, его картин.
Она вернулась в комнату. Толян с несчастным видом стоял в проеме балконной двери и курил, заполняя все вокруг тяжелым запахом дешевой «Примы». Одна его рука нежно растирала затекшую спину. Наташа посмотрела на него осуждающе, но взгляд пропал впустую. Тогда она подошла к стоявшей на этюднике картине, и тут ее словно ударило током — картина будто вспыхнула перед глазами — ощущение радостное, бурное и в то же время опустошающе-тяжелое. На мгновение она почувствовала себя пустой мушиной шкуркой, высосанной пауком.
Картина была закончена.
Наташа медленно опустилась на стул, не отрывая от картины взгляда и пытаясь осознать, что она создала. Картина удалась, она была великолепна, она была живой — это Наташа чувствовала, знала, — но так же, как и от нескольких предыдущих, так же, как и от картин Неволина, от нее тянуло темнотой, тянуло чем-то плохим, что бросалось в глаза резко и неприлично. Нет (и это не мания величия), ей даже показалось, что концентрация отрицательного на ее картине была даже сильнее и ярче чем на Неволинских, и это ей неожиданно понравилось — темное, запретное притягивало, оно желало обладать, и, право же, противиться ему было совсем неохота.
— Ну все, Толя, ты совершенно свободен, — тихо сказала Наташа и начала собирать кисти. Толян старательно затушил окурок в пепельнице — он никогда ничего не бросал на улицу — и повернулся к ней.
— Что — все? Совсем все? Ну-ка, дай поглядеть.
— Лучше не стоит. Я же тебе говорила, что рисую в особой манере, и ты не поймешь… — но как она не загораживала собой картину, Толян решительно отодвинул ее в сторону, оглушив перегарной волной, и посмотрел на свой портрет.
— Мать моя женщина! — вырвалось у него. — Это кто?! Что за отврат?!
— Я же тебя предупредила. Это ты, Толя.
Толян наклонился, вглядываясь в картину внимательней.
— Чухня! Я нормальный мужик, а тут пень какой-то чикалдыкнутый! Не, ну нарисовано клево, ничего не скажешь! — он повернулся к ней, одновременно показывая на картину пальцем. — С душой нарисовано, прихватывает. Тут ты, Натаха, череп! Только не я это! Тут какой-то распоследний алкабас, а я-то… ну, посиживаем душевно, но не так же…
Наташа, не выдержав, засмеялась.
— Толя, я же тебя предупредила! Я работаю в особой манере, и картины не следует воспринимать под обычным углом.
— Значит, это все-таки я? — хмуро спросил Толян, отходя от картины подальше, словно ожидал от нее какой-нибудь каверзы.
— Смирись, Толик. И запомни — в искусстве все по другому, портреты следует оценивать совсем не по сходству, а по вложенному в них смыслу, картины — это как книга — их нужно суметь прочитать и понять, картины — зеркало не для лица, а для души, для сердца.
После ее слов Толян помрачнел еще больше.
— То есть, значит, я в нутрях такой, так?
— Ой, слушай, иди уже! — Наташа махнула на него рукой, потом вспомнила о деньгах, которые Толян честно отсидел на ее стуле, и вышла из комнаты за кошельком.
Когда она закрывала сумку, в дверь позвонили. Наташа радостно кинулась к двери — отчего-то ей показалось, что пришла Надя. Но когда она открыла дверь, за ней стояла лишь пожилая соседка по площадке.
— Наташенька, ты понимаешь, мне тут в магазин сходить надо, а у меня деньги только в моей черной кассе остались. Я скажу Анжеле, что заняла у тебя полтинник, а она тебе завтра занесет, хорошо? А я потом заберу. А то она иногда все выгребает — ни копейки не остается. Не хочу, чтоб она знала про деньги.