Кимико Сато
В баню
Автобус отошел, и в воздухе вихрем закружилась пыль. Синобу несколько раз чихнула, прикрывая лицо рукавом теплого пальто. И почувствовала резь в горле. Еще не прошел насморк: простудилась она дней десять тому назад, когда возвращалась домой после бани. Последнее время она часто простужалась, почти каждый раз, как возвращалась от матери. И не удивительно: выкупав мать, она второпях мылась сама, а потом, не остынув, бежала домой, целый час тряслась в автобусе, а потом еще на пронизывающем вечернем ветру брела по дороге в гору. Синобу с мужем жили на холме, на северо-востоке Нагой, а мать – здесь, на побережье залива Исэ, то есть на противоположном конце города.
Синобу подняла воротник пальто и зашагала вперед, выпрямив худую спину.
Какой сильный ветер! Он разогнал плотные свинцовые тучи, и вдали на юге стали видны по-солдатски выстроившиеся в ряд огромные дымящиеся трубы. Дым красновато-коричневой краской раскрасил небо. Там – промышленный район, воздвигнутый на осушенном побережье полуострова Тита. Когда ветер меняется, трубы исчезают, словно испаряются. Под тяжелыми плотными облаками тянется вереница невысоких муниципальных домов, последние пять – семь лет эти старые деревянные лачуги не раз перестраивались. Черные жестяные крыши покрывали шифером, пристраивали низенький второй этаж, добавляли комнатушку без окон. Когда в просвет между тучами прорывается слабый луч заходящего солнца, видна каждая щель. На повороте Синобу взглянула в сторону. И сразу заметила: что-то изменилось. Торговка окономияки,[1] жившая по соседству с матерью, надстроила второй этаж с крышей из серой жести. Нижняя, черная крыша почти не видна из-за свисающих со второго этажа голубых труб сушилки для белья.
«Думает, если мать – одинокая старуха, над ней и издеваться можно…»
Синобу ускорила шаг. Местность была расположена на уровне моря, и стоило пойти дождю, как вода начинала захлестывать пороги домов, двери разбухали и плохо открывались. Синобу отворила дребезжащую фанерную дверь. Но мать, всегда выходившая на скрип двери, не появилась. Синобу прошла в кухоньку с земляным полом, за кухонькой помещалась небольшая, в три дзё,[2] комната с деревянным настилом. Из глубины дома слышался звук телевизора.
– Мама! Мама! – позвала Синобу.
Она ступила на дощатый пол. В просвет между неплотно задвинутыми фусума[3] виднелся край неубранного футона.[4] А ведь мать, как и Синобу, всегда была аккуратной; она не из тех, кто позволяет себе спать днем.
– Мама! Это я!
На всю комнату гремит телереклама.
– Мама!
Синобу бросила вещи на дощатый пол. Потеряла равновесие, споткнувшись обо что-то.
– Ну мама!
Она с усилием раздвинула фусума, и тут розовое одеяло медленно приподнялось.
– Это ты, Синобу?
Мать протерла глаза и заправила коротко стриженные волосы за уши. Движения ее тонких длинных пальцев были удивительно изящными. Синобу, тяжело дыша, наблюдала за ней.
– Ты что это, мама? Спать днем, да еще с включенным телевизором! Какая беспечность!
Мать села на колени, уперлась руками в пол и легким движением выскользнула из-под одеяла. Изящество матери, являвшее резкий контраст с грязной, засаленной наволочкой, неожиданно напомнило Синобу последние слова отца:
– Пожалуйста, позаботься о матери. Ведь она совершенно не приспособлена к жизни.
И отец, скончавшийся от чахотки спустя год после войны, и мать были словно из другого мира. Дед был управляющим субподрядным авиазаводом М. Слабый здоровьем и крайне избалованный, отец, так и не доучившись в художественном училище, женился на красивой и покорной девушке и жил на средства, которые получал от деда, в пригороде, где не приходилось опасаться воздушных налетов, но после окончания войны завод закрыли, и отец, словно потеряв опору, покатился вниз. Некоторое время он преподавал рисование в женской школе. Работа обострила болезнь, и он умер в тот год, когда Синобу, окончив школу, поступила на работу в банк. Мать, разумеется, оказалась на иждивении Синобу. При всей изысканности манер мать совершенно ничего не умела делать. Она была так воспитана: женщина должна заниматься своим туалетом, а все остальное пусть делают другие.
Посему все то, чего мать не желала касаться, должна была взвалить на свои плечи дочь, Синобу. После смерти отца Синобу, отличавшаяся неженской твердостью, быстро освоилась с новой ролью…
Мать, даже не стряхнув приставшие к подушке седые волосы, сложила футон, сдвинула его в угол и спокойно возразила:
– Какая беспечность, Синобу? Да заберись сюда вор, тут и взять-то нечего. Одно старье, и нести тяжело – футон, телевизор, стиральная машина, холодильник… – Мать издала странный горловой смешок: – Ты что, Синобу, решила, что я умерла? И впрямь, в газетах частенько пишут о таком: когда умирают одинокие старики, об их смерти узнают только через несколько дней.
Синобу, нагнувшись за брошенным на пол свертком, нахмурилась.
– Знаешь, а это было бы неплохо. И мне хорошо, долго не мучиться, и тебе облегчение.
– Мама, ты что говоришь?! – возмутилась Синобу.
– А что? Сама виновата, что не родила себе сына.
Мать была родом из префектуры Миэ, и ее говор, слегка изменившийся от долгих лет жизни в Нагое, звучал удивительно мягко. Синобу, все еще хмурясь, развернула сверток и достала электрогрелку. Конечно, котацу с угольными брикетами было и дешевле, и давало больше тепла, но мать постоянно роняла горящие угли, прожигавшие в деревянном полу дыры.
– Вот, возьми. Здесь столько же, как и обычно…
Синобу протянула матери белый конверт. Двадцать три тысячи иен. Ровно на месяц. Год назад Синобу, рискуя вызвать недовольство мужа, несколько увеличила сумму, но цены росли прямо на глазах, и она не знала, можно ли прожить на эти деньги. Во всяком случае, у матери она не спрашивала. Мать благодарно приподняла конверт обеими руками и положила его в ящик алтаря.
– Я тебе принесла мед и масло, положу в холодильник.
Синобу отворила дверцу старенького холодильника – он, как и все вещи, был принесен из ее дома, – и у нее даже перехватило дыхание. Холодильник был абсолютно пуст. Стенки холодильника потрескались, из трещин на белой эмали проступила ржавчина. Синобу в сердцах захлопнула дверцу, откуда на нее словно пахнуло леденящим холодом.
Мать повернулась от алтаря и виновато проговорила:
– У меня не то, что у тебя – и положить нечего. Не будешь же ставить туда овощи и соленья.
Синобу мучительно закусила губу. В горле точно комок застрял. Глядя в спину застывшей у холодильника дочери, мать сказала:
– Последнее время все тебя сердит, что ни скажи. А ведь я ничего такого не говорю.
Потом встала и добавила:
– Ладно, своди меня лучше в баню. Я уже девять дней не мылась.
Два года назад у матери подскочило давление. Она всегда была мнительной, даже малейшее недомогание лишало ее покоя, а тут она заметно сдала.
Узнав, что матери несколько раз становилось дурно в бане – домой ее приводили соседи, – Синобу попросила мать не ходить в баню одной.
– Пожалуйста, больше не делай этого. Зачем обременять соседей. Я сама буду приезжать и водить тебя в баню.
Но мать колебалась.
– От тебя на одном только автобусе час. Тебе будет трудно.
Все вышло так, как говорила мать. Детей у Синобу не было, но она с мужем хлопотала в книжной лавке и ухаживала за свекром, которому шел уже восьмой десяток, так что вскоре она стала приезжать всего раз в неделю, а потом – и в десять дней. Мать покорно ждала, не жалуясь и не упрекая.
Взяв мать за руку, Синобу вышла из дома и увидела соседку, толстую торговку окономияки, разжигавшую на улице в переносной печке угольные брикеты. Было видно, что ей трудно нагибаться: ноги у нее короткие и тонкие, как у ребенка, а тело – круглое, точно бочка.