А потом рвал и выбрасывал.
– Не то. Опять не то!
Синобу до сих пор словно наяву слышит его стоны.
Один из этих листов Синобу склеила и отдала мастеру сделать свиток. У бодисатвы была оторвана голова, поэтому на шее виднелся кривой воспаленный шрам. Бодисатва топтал босыми ногами облако и весело играл на флейте.
– Когда мать умрет, уйду. Уйду из этого холодного дома.
«Секретарша с, большим опытом бухгалтерской работы, по совместительству горничная? Зарплата – двадцать три тысячи иен в месяц». Небожитель вскидывает оторванную голову и вглядывается в бледную, как полотно, кусающую губы Синобу.
В такую пору Синобу и повстречалась с тем быстроглазым студентом. Она первая обратила на него внимание. Несмотря на зимний холод, он был в одной черной студенческой форме, даже без шарфа, и весь дрожал, засунув руки в карманы. Он разглядывал альбом репродукций картин из Лувра. Синобу заметила, что он смотрит на обнаженную женщину. Ее дышащее теплом тело свободно раскинулось на черном фоне. Темные страстные глаза студента то впивались в картину, то рассеянно обращались к проезжавшим мимо магазина машинам. От этого взгляда по телу Синобу пробегала дрожь.
– Нет, не то. Не то, не то! – слышался ей голос отца. Синобу не могла отвести взгляд от профиля студента. Через несколько дней студент пришел снова. Он заметил взгляды Синобу, смутился и было захлопнул книгу. Но Синобу, не желая показывать, что она следит за ним, с улыбкой подошла и взглянула на репродукцию.
– Венера Бардо. Она как теплая. Хорошая картина.
Потом ей вдруг стало стыдно, и уши у нее порозовели. От ее затылка с гладко зачесанными кверху волосами повеяло очарованием.
Студент, вздрогнув, пристально посмотрел на Синобу. После этого Синобу несколько дней чувствовала на себе взгляд его темных глаз. Ей казалось, что кожа ее склоненного над бумагами лица пылает и заливается алой краской. Однажды Синобу не вытерпела, поднялась, уронив с коленей счета. Сунула ноги в дзори[6] и, глядя студенту прямо в глаза, медленно, как лунатик, пошла к нему. В этот момент пальцы Синобу коснулись чего-то мягкого. Синобу остановилась. Это была метелка из перьев. Пальцы Синобу сжали метелку и неожиданно для себя начали прилежно смахивать пыль с книг. Этим все и кончилось. Студент больше не приходил. Каждый день Синобу слонялась перед магазином. Ждала, ждала, устала ждать, отчаяние синяком отпечаталось на ее лице, и Синобу поняла, что ей уже сорок два и студент годится ей в сыновья. Она удивилась самой себе, как это не пришло ей в голову раньше.
«Что же мне делать?» – «А чего тебе хочется?»
Она не отрываясь смотрела на воспаленный шрам на шее небожителя.
…Синобу очнулась и обнаружила, что сидит в бане, перед зеркалом. Зачерпнув из чана воды, она полила себе на плечи. Набрала побольше, снова выплеснула на плечи, словно совершая ритуальное омовение. С недавних пор это вошло у нее в привычку.
Водопадом падая с плеч, вода скользит по коже Синобу, рассыпаясь на бесчисленные капли. Ни одна капелька не задержится. Белая, с проступающей изнутри, как у жемчужины, розовизной, кожа отталкивает воду, не желает намокать. Синобу зачерпывает воду и выплескивает на тело.
Что выражают эти бессмысленные действия? Отчаяние? Досаду ли на себя уже увядающей, но так и не узнавшей настоящей жизни женщины?
В помутневшем от пара зеркале профиль Синобу, рассматривающей свое белое обнаженное тело.
– О, Ёко-сан! – вдруг воскликнула мать, вся, словно ребенок, в мыльной пене. Старуха, к которой она обращалась, являла собой полную ее противоположность: темная, худая, костлявая, она жила в семье женатого сына в муниципальном доме: сын служил в муниципалитете.
– Давненько не видались. Как здоровье?
Мать кладет на измазанные мылом колени мочалку и присаживается на кафельный пол.
– Помаленьку.
Ёко садится рядом и вытягивает ноги.
– А я зубы вставила. Выдирали – через день, по четыре. Вот.
Ёко разевает рот и показывает ряд белых, похоже, фарфоровых зубов.
– Неужто все вставные? И вкус чувствуешь?
– Как только вставили, было немножко непривычно, но теперь даже лучше стало. Все что угодно могу разжевать, просто благодать.
– Все что угодно? Да ну? Вот хорошо-то!
Мать вздохнула и украдкой взглянула на Синобу. А у Синобу чуть не сорвалось с языка: «А сколько это все стоило?»
– А как поживает Табо?
Трехлетний Табо – внук Ёко.
Ёко скривилась.
– А вот, послушай. В субботу невестка с сыночком вернулись с работы пораньше и отправились с Табо на лыжах кататься. Целый день его нянчу, пока они работают, а потом еще развлекаться изволят! Воображают, что заслужили это своим трудом. Каждое утро невестка уходит из дому в семь и возвращается в шесть. А я каждый день работаю по одиннадцать часов.
– Ну уж – одиннадцать часов! Это вы, пожалуй, прихвастнули! И потом разве молодым не нужно отдыхать? – Синобу, сама того не желая, ввязалась в разговор.
– Ну а старикам отдыхать не нужно?
Ёко придвинулась костлявым телом, в глазах у нее загорелся гнев.
– Значит, и ты, Синобу, так думаешь? Выходит, старики за кормежку да за телевизор должны в ножки кланяться? Ни за что. Я сыну сказала: больно хорошо устроились. Сами развлекаются, а старуху заставляют работать. С завтрашнего дня отказываюсь нянчить Табо. Так и сказала.
Ёко торопливо облилась горячей водой и, вздрагивая всем телом, полезла в чан.
Синобу брезгливо наблюдала, как отвисшая старческая кожа трется о край чана. Но вслух все обратила в шутку:
– Старики должны быть тихими. Горячиться им вредно.
– Такими, как бабушка Курэнай?[7] Таких уже теперь нет – добреньких, да благородненьких, – проворчала старуха и погрузилась в воду по шею.
У Синобу дрогнули губы. Она покраснела до кончиков ушей. Молча отошла и села в стоявшую напротив лекарственную ванну. Вернулась застарелая боль.
«Такую невестку, как Канако у бабушки Курэнай, только по телевизору и увидишь».
Так сказала тогда та старьевщица. Это была невысокая женщина с торчащими из-под желтого платка рыжевато-коричневыми волосами. Ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
Свекровь ее была маленькой сгорбленной старушкой. Выглядывавшие из-под момпэ[8] старческие ноги всегда были разрисованы причудливыми узорами пыли. Она, выбившись из сил и глядя перед собой пустыми глазами, тащила под палящим летним солнцем наполненный до краев тряпьем велосипедный прицеп. Невестка пронзительно кричала:
– Хозяйка, нет ли старья?
Когда же она поворачивалась к свекрови, ее льстивый голос мгновенно менялся:
– Эй, бабушка, ну кто так завязывает? Гляди, вот-вот развяжется!
Синобу не утерпела:
– Зачем заставлять работать старого человека? Она же вот-вот упадет!
На что старьевщица возразила:
– А разве я кого заставляю?
И Синобу прикусила язык.
Через полгода невестка осталась одна. Соседи рассказывали, она радовалась, что «наконец-то избавилась от обузы». По сути дела, получая пособие за погибшего в аварии мужа, старьевщица не так уж нуждалась, чтобы заставлять работать свекровь. И все же она таскала за собой старую больную женщину, пока та не умерла прямо на улице.
Старьевщица, повязанная все тем же желтым платком, по-прежнему приходила скупать тряпье. В последнее время она начала приторговывать поношенными вещами. За пятьдесят – сто иен продавала свитера, старомодные женские костюмы. И похоже, торговля шла успешно. Неразборчивость женщин, покупавших такие вещи (неизвестно, кто их еще носил!), казалась Синобу омерзительной. Как-то дождливым днем, в самом начале зимы, старьевщица попросила позволения погреться в магазинчике Синобу и подкрепиться. Синобу усадила ее в конторке. Подав горячего чаю, спросила о свекрови.
– Никогда не прощу ей того, как она со мной обращалась. Ей богу. Пока был жив муж, даже сасими[9] разрешала покупать только на двоих. Накорми мужа – он мужчина! Сама ела: она старуха! А мне не давала. Мне казалось, что в нее просто дьявол вселился.