Так, по крайней мере, сказала мне Катя. Поскольку, мол, Гуров самым большим злом считал всегда малые деньги, он со всеми держался как богач даже когда у него было лишь два миллиона в зелёных. Она сказала мне об этом в самолёте, вылетевшем в Москву на рассвете следующего дня.

Кате удалось вылететь моим рейсом только потому, что из-за Анны на борту образовалось свободное место. Она предложила моему соседу поменяться с ней креслами и подсела ко мне.

Мне, однако, разговаривать о вчерашнем не хотелось ни с кем: я переживал происшедшее по-своему и не желал постороннего комментария. Переживал я не столько из-за происшедшего в ресторане, сколько из-за того, что случилось там до происшествия. Из-за того, что рассказывала Анна.

Катя угадала моё состояние и всю дорогу молчала. Призналась только, что всю ночь думала вернуться на деревянный бульвар, пройти по нему до конца, в самую глубь воды и броситься вниз. То есть утопиться — поскольку плавать, дескать, я не умею.

Потом — по выражению моего лица — она поняла, что могла бы обойтись без этого гнусного объявления. И хмыкнула: бросилась бы в воду, привязав к шее камень. Как Бедная Лиза. Или как певица, о которой вчера пела Оля. По крайней мере, я, мол, довольна, что отложила самоубийство на «когда протрезвею».

Ещё Катя сказала, будто пока жизнь не прожита вся до конца, никакого смысла и никакой ценности в ней нету. И быть не может. И будто смысл и ценность твоей жизни зависят только от тебя самого: что, мол, хочешь, то и видишь. Иного смысла или иной ценности в жизни нету. И быть не может.

Я почему-то отказался поверить, что она додумалась до этого сама или в результате происшедшего.

Незадолго до приземления небо за окном самолёта показалось мне морской гладью. Быть может, я и вздремнул, ибо увидел ещё, что у самой кромки моря, по другую сторону моего серого забора, спиной ко мне сидела на табурете стройная женщина. И смотрела куда-то вдаль. В ногах у неё разлёгся белый шпиц, а поодаль, тоже ко мне спиной, сидел на таком же табурете мужчина. Вместо золотого баса он держал на коленях доли — длинный кавказский барабан с узким и потёртым днищем. Человек был уже седой, и уставшими пальцами выстукивал неслышную мелодию. А солнце, хотя по-прежнему лежало на воде, не всходило, а закатывалось.

Когда самолёт пошёл на снижение, меня стал беспокоить иной вопрос: как теперь быть с Катей? Как с ней расстаться? Или я всё-таки обязан — после происшедшего — проводить её до дому?

Беспокоился напрасно: в аэропорту меня встретил московский друг. Встречал, собственно, не меня, а Анну, которую я описал ему накануне из телефонной будки. Увидев рядом со мной Катю, он возбудился и воскликнул, что я был прав: не просто выставочный корпус, а копия Ким Бейсингер!

Шепнув мне по пути к своей машине, что по форме, объёму и упругости бюста и ягодиц Катя принадлежит к двенадцатой категории в его классификации, он усадил её на переднее сиденье. И извинился перед ней за то, что у него «Волга». Обещал, правда, будто скоро приобретёт «Мерседес». Потом включил лёгкую музыку и стал о чём-то с ней беседовать.

Я не слышал. Не слушал даже.

Думал об Анне.

Когда мы въехали в центр, я попросил его высадить меня у любой гостиницы. К моему удивлению, он не стал сопротивляться и настаивать, чтобы предстоявшую мне в городе ночь я провёл у него.

В Москву — опять же проездом — я вернулся только через год. Остановился, кстати, в той же гостинице, у которой он тогда меня высадил. Незадолго до вылета я позвонил ему, но дома его не было.

Была зато Катя. Она сказала, что проживает у него почти год.

Я спросил про Анну с Гуровым. Живут, оказалось, теперь в Ялте. И вроде бы счастливы. Но это, дескать, мираж, ибо рано или поздно Митя, её, разумеется, бросит.

В следующий раз я оказался в Москве ещё через год. В этот раз остановился как раз у друга, поскольку с Катей он расстался. Я потребовал у него её телефон и сразу же стал его набирать. Мне хотелось узнать, в свою очередь, у Кати ялтинский номер Анны. Не знаю с какою именно целью, но я не мог не сообщить ей ужасной вести.

Какой вести? — спросила меня Катя, когда я до неё дозвонился. Я рассказал, что шотландца Гибсона зверски убили. В Лондоне. Он приехал из Бразилии на побывку и на следующий же день его нашли мёртвым в гостиничном номере. С ножом между бровями. До самой рукоятки.

Не может быть! — еле слышно выговорила Катя после долгой паузы.

Как раз может, ответил я, потому что Британия — это не Россия или Америка: пистолеты или автоматы мало кто коллекционирует. Запрещено.

Катя имела в виду другое.

Телефона Анны она мне дать не могла, поскольку, мол, Анна находится уже где-то на Урале.

В пожизненном заключении.

Несмотря на деньги Цфасмана, ялтинский суд не внял её клятвам, что Гурова убила не она. И действительно: был и мотив убийства — месть за объявление о разводе, и прецедент — перед самым возвращением в Москву Гурова нашли в восстановленной гостинице «Таврида» с ножом глубоко во лбу. До самой рукоятки. Между бровей.

Адвокат Анны убеждал присяжных, что сам по себе ни мотив, ни прецедент не является неукоснительным доказательством вины. И что Гурова, мол, убили свои же, банковские. За которыми, дескать, значатся больше прецедентов. И мотив более весомый: коллеги давно уже обвиняли Гурова в том, что он якобы недодал им несколько сот тысяч долларов и слинял в Ялту.

Присяжные, впрочем, поверили прокурору: на рукоятке ножа, точнее, отлитого в Канаде кинжала, кроме иных следов были ещё и отпечатки с пальцев Анны.

35. Между нормальным и ненормальным разницы нету

Больше об Анне Хмельницкой я никогда ничего и не слышал. Но история про неё заканчивается не на этом.

Эта история, как я уже рассказал, вспомнилась мне случайно и недавно. В английском курортном городе Брайтон. Точнее, в католической церкви отца Стива Грабовского. В которой я оказался случайно же.

В Брайтон, однако, прибыл в командировку на съезд консерваторов. Будучи уже консерватором и сам. В той лишь, правда, степени, в какой с каждым днём понимать мне хочется всё меньше вещей. Только главные и нормальные. А главного и нормального в новом мало.

В Брайтоне помимо прочего я надеялся дописать последнюю сцену той самой повести о Стиве Грабовском, к которой приступил в баре сочинского аэропорта. Грабовски был поляк, не имел ничего общего с брайтонским священником, жил в Нью-Йорке, зарабатывал мало, но до определённого времени никого не убивал. Существовал на зарплату завхоза в одном из жилых домов Манхэттена и мечтал написать хорошую повесть.

Написать не удалось ему даже плохую, поскольку в этом доме произошло убийство, к которому Грабовски, как я уже сказал, не имел никакого отношения. Убили негритянку, которую завхоз едва знал, хотя по ряду признаков — в том числе по отпечаткам пальцев — заподозрили именно его.

Следователь быстро обнаружил мотив, который вполне мог толкнуть Грабовского на убийство. Даже если бы он был не поляк, а англосакс. Этот мотив следователю-англосаксу очень понравился ещё и потому, что ему надлежало отвести подозрения от настоящего убийцы, действовавшего по заданию Вашингтона. То есть — от профессионального мерзавца, который служил интересам общества. Причём, расовая принадлежность этого мерзавца никак не уточняется. Дескать — всё равно!

Хотя Грабовски не публиковал пока ни одной книги, он был вполне сложившимся писателем. И хотя писал не детективную повесть, он легко просчитал мысли следователя и пришёл к заключению, что тот может засадить его лишь при помощи трёх других мерзавцев, проштрафившихся перед тем же обществом, но — наряду с другими мерзавцами — проживающих в том же доме. То есть — пока не арестованных и готовых услужить властям, чтобы их и впредь не лишили свободы и радостей жизни в Америке. Тем более, что они тоже, как и следователь, были англосаксами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: