Она без конца бормотала стихи из Корана; у меня затекло все тело. Ну и вздуют же меня за опоздание, думала я с тревогой. И вдруг я увидела, как с другой стороны кладбища идет мужчина; он устремился к хаджале. Подойдя к ней, он протянул руки, словно для молитвы, потом резко прижал ее к себе и склонил на могилу. Потом он оказался за ее спиной. Чадра скрывала от взглядов их тела — можно было лишь угадать ритмичные движения мужчины. Наконец я поняла их смысл, вылезла из кустов и побежала домой, подыскивая уважительный предлог опозданию.
Мать не поверила ни слову из того, что я ей рассказала. Задав мне самую ужасную трепку в моей жизни, она заперла меня в туалете. Только неожиданный визит тетушки Сельмы спас меня от более сурового наказания. Супруга Слимана заставила меня дать обещание никогда больше не таскаться по улицам после школы.
На следующий день она воспользовалась тем, что мы остались наедине в задней части дома, среди кувшинов с оливковым маслом, кускусом и вяленым мясом, и спросила меня:
— Это правда, что вчера вечером ты дошла до самого кладбища?
— Как ты узнала?
— Очкарик Тижани рассказал об этом твоему дяде, а дядя передал мне, когда принес завтрак. Что ты там делала вечером, когда темнело?
— Я следила за хаджалой, — призналась я, краснея.
— Да ну? Откуда ты знаешь эту женщину?
— Я видела ее в бане с сестрой-близняшкой!
Тетя Сельма побагровела от злости. Она больно дернула меня за ухо:
— Послушай-ка: никогда больше не смей подходить к ним. Ты что, не понимаешь, что это дурные женщины?
— Но они такие красивые, тетя Сельма!
— Ты-то здесь при чем? Ты же не собираешься жениться на одной из них, насколько я знаю! Уаллах! Если я еще увижу, как ты ходишь вокруг них, — голову тебе оторву!
Я понесла в кухню меру кускуса. Тетя Сельма сердито ворчала за моей спиной: «Красивые, говорит! Уж это мы знаем! Придется поскорей выдать замуж глупую девчонку! Она готова платить, как мужчина, за то, чтобы полюбоваться грудками хаджалат!»
Я навострила уши, сразу заинтересовавшись: а если я соберу достаточно денег, чтобы с позволения красавиц вволю насмотреться на их взрослые груди, и, кто знает, на их киски? В конце концов, Сайд собрал дирхам меньше чем за полчаса! Я могу сделать то же самое, и даже лучше.
Когда я рассказала об этом Нуре, она разревелась:
— Они убьют тебя, если ты это сделаешь. И я останусь без тебя одна, как настоящая хаджала!
— Ты меня бесишь. Хаджалой не каждая может стать! Я просто хочу узнать, такое же у меня красивое местечко, как у них?
— Когда личико такое светлое, и низ от него не отстает! У тебя, должно быть, лучшая штучка в Имчуке! У тебя там даже родинка есть! Такая же, как на подбородке.
— Ты ничего не понимаешь в этом! Ты пиписьки лучше знаешь! А теперь утри сопли, если не хочешь, чтобы я ушла к ним прямо сейчас!
Позднее я услышала, как тетушка Таос кричала дяде Слиману, когда обе супруги устроили ему бойкот: «Твои ха джалат плохо кончат! Помяни мое слово!» Через три месяца после моей свадьбы над деревней словно гром грянул: пастух Азиз нашел одну из сестер на невозделанном поле рядом с кладбищем. Ей выжгли половые органы и воткнули в горло нож. Имчук так и не узнал, кто оказался способен на подобное зверство. «Наверняка какой-нибудь человек, которому не удалось убедить ее отказаться от постыдного ремесла», — спокойно ответила мать, когда я рассказала ей о случившемся.
Мне стало грустно и до ужаса противно. Нужно ли нам Божественное провидение, если оно допускает убийство хаджалы и позволяет такому, как Хмед, безнаказанно топтать розы? Я вся дрожала от гнева и кусала пальцы от бессилия.
Двух других хаджалат никто больше не видел. Рассказывают, что они ушли из деревни в тот вечер, когда разлилась река, и направились куда-то в пустыню. Я так и не узнала, которая из сестер погибла, — та, что поцеловала меня в бане, или та, что смотрела на нас. Как бы там ни было, после этого я никогда не срезала роз. Я предпочитаю смотреть, как роза распускается, пламенеет, вянет и наконец умирает на своем стебле.
Сегодня в моих ночных прогулках по берегам Вади Харрат, я иногда слышу, как стонет земля. Из нее выступают капли воды, багряно-красные, как слезы, пролитые слишком поздно по дорогим сердцу людям. Тогда я забываю о Дриссе, лишенном Божьей благодати, и вновь вижу мою хаджалу в золотом таинственном ореоле.
Дрисс интриговал меня. Холодный пот выступал у меня на лбу, такой он был единый и многоликий, верный до невозможности и изменчивый, словно ртуть. Часто — влюбленный, галантный, романтичный, щедро расточающий время и деньги. Но еще чаще — гордый, саркастичный, себялюбивый, циничный, готовый оскорбить. Он был способен плакать у меня на плече во время любви и превращался в грубого мужлана, как только я осмеливалась открыть ему сердце, поцеловать его ладонь. Случалось, что он насмехался над моими ногами, называя их крестьянскими в ту самую минуту, когда снимал с них мишмаки, чтобы я примерила туфельки, принесенные от лучшего сапожника в городе. Сегодня я была слишком толста на его вкус, завтра — слишком худа. Иногда он бастовал, не притрагиваясь ко мне по три недели подряд, обзывая меня распутной самкой, выплевывая свой виски на пол, как только я осмеливалась взять его руку и положить себе на грудь. Потом вдруг, когда я уже отчаивалась вновь увидеть его соски и ягодицы, он хватал меня, словно торнадо, бросал на землю, прижимал к стене, сажал на старый письменный стол, вопил от наслаждения, просил меня шептать ему на ухо непристойности. Он навязывал мне свои капризы, заставлял, умирая от тревоги, бросаться через весь город к нему в кабинет — достаточно было позвонить по телефону и сказать, что он устал от жизни и готов покончить с собой. Я представляла его уже умершим, побелевшим, холодным — а он встречал меня с улыбкой, свежевыбритый, надушенный; из расстегнутого гульфика торчал член, готовый к бою. Дрисс втягивал мой язык, кусал груди и губы, раздвигал бедра, вводил и выводил член равномерно, долго утирал остатки моего желания полой пахнущей лавандой сорочки, на кармашке которой были вышиты его инициалы.
Он стал заговаривать со мной о мужчинах. Потом о женщинах. Предложил, невинно, как ребенок, впервые отвечающий домашнее задание, групповой секс на троих, потом на пятерых. «Сумасшедший!» — сказала я и хотела сразу уйти.
Он смеялся, называл меня простушкой, подначивал — не слабо ли мне доказать, что у женщин тоже есть душа и после смерти будет воскресение. Я была озадачена. Для меня душа подразумевалась сама собой. Она была очевидна. И хотя я не знала, как выглядит Бог, я была убеждена, что Он всемогущ, вездесущ, и именно Он поддерживает равновесие планет. Вера моя была глубокой верой простонародья. А он все искал, над чем бы посмеяться, как будто ему было тесно жить и грусть преследовала его от рождения.
Однажды я сидела у Дрисса на коленях, и он промурлыкал:
— Ладно, у тебя есть душа, но зачем тебе такая обуза, как сердце? Ты знаешь, что такое сердце?
— Сердце — это насос!
— Моя бедуиночка делает успехи! Совершенно верно! Насос. Ты согласишься со мной, что я что-то знаю об этом?
— Я признаю, что ты великий врач!
— Молчи, предательница! В силу профессии я знаю, что, когда насос перестает качать, человек перестает существовать и тело его начинает гнить.
— Герань тети Сельмы не задается такими вопросами. Он вытаращил глаза, пораженный:
— А герань-то здесь при чем?
— Мне нравятся ее цветы, но я терпеть не могу, как они пахнут. Но они существуют, и моего мнения никто не спрашивал. У цветов наверняка тоже есть душа, хотя я ее и не вижу.
— Ты хочешь сказать, в существовании герани есть смысл. А мой член? В его существовании, на твой взгляд, есть смысл?
— Дрисс, ты меня пугаешь. Иногда я думаю, что вы с Аллахом похожи друг на друга. Слишком много могущества! Слишком сильно обольщение! Я так тебя люблю, что заниматься с тобой любовью — для меня единственная молитва, которая может подняться к небесам и быть внесенной в список моих дел, имеющих значение и оправданных в глазах Всевышнего.