Дмитрий Александрович, вероятно, ждал отклика и от других, — но непросто было собраться с мыслями, услышав в зти дни о необходимости деятельного единения во всеобщей любви. Первой заговорила Аглаида:

— Это мечта… мечта прекрасная, — глухо сказала опа. — Я понимаю… не умом, всем сердцем понимаю ee притягательную силу… Но, Дмитрий Александрович, ведь эи только мечта! Я в Христа верую, и в воскресение его верую, но ведь человеку вполне христианином надо стать, Чтобы… — Она взглянула на Савваитова. — Я что-то не так говорю, не то, но я знаю, поверьте, Николай Евграфович, я знаю, что человек по-другому должен жить! Но вокруг так все устроено… Мелочность и пошлость, Дмитрий Александрович правильно сказал. И еще низость, ложь и жестокость! И как тут вырваться, как освободиться… Мои брат, хороший, добрый, чистый человек, но ведь он именно потому, что добр, чист и доверчив…

— Но Аглаида Ермолаевна, — почему-то зашептал ей Савваитов. — Павел Герасимович уже вмешался… Будем надеяться.

— Да, конечно, — виновато кивнула Аглаида и взглянула па Полторацкого. — Простите…

Лицо его вмиг запылало, он тяжко вздохнул и растерянно потер рукой лоб.

— Я завтра в трибунал поеду. Я с Михаилом Ермолаевичем виделся, я уверен, что он невиновен… То есть, он не настолько виновен, чтобы под расстрел идти, — сказал он и, заметив, что при слове «расстрел» плечи Аглаиды вздрогнули и напряглась шея, поспешил добавить: — Я уверен, что приговор изменят. Вина на вашем брате все-таки есть, — прямо взглянул Полторацкий в ясные, печальные и строгие глаза Аглаиды. — А знаете, почему, я повидать его решил? Я в лагере для голодающих был и там… в лагере этом понял… там столько горя, страданий, столько там смерти, Аглаида Ермолаевна, что я как-то особенно понял, что всякую жизнь уже потому, что она жизнь, что она дана — понимаете, дана человеку с мыслью, о возможном и необходимом для него счастье — беречь надо… От смерти оберегать. Дмитрий Александрович о вражде говорит, которая людей разъединяет, о слепой силе, для человечества губительной… Но я все это иначе понимаю. Я не знаю, когда мы начнем всех любить, — теперь уже с улыбкой сказал он, взглянув на Ковпшна, — но думаю, что у нас у всех есть заботы поважней… Зло искоренить! Эту жизнь достойно устроить! Вообще, мечта вещь хорошая, но я-то считаю, что настоящее дело вашу мечту опровергает и превосходит… Да… И я все это понимаю как долг — мой долг, долг всех, кому человек истинно дорог, кто не только словом, но и делом ему служить готов… искоренить неправду и несправедливость. Создать мир… общество, где не было бы ни насилия, ни лжи, ни подлой зависимости одних людей от других… Пока будет угнетение, пока человек ради куска хлеба всю свою жизнь будет рабом и так голодным рабом и умрет — не бывать среди людей братства, — пригнув голову, с вызовом сказал он.

— Позвольте, — с горячностью вскинулся Савваитов и даже руку протянул к Ковшину. — Дмитрий Александрович, надо же объяснить, надо до конца выяснить, чтобы всем понятно стало!

Но Ковшин, улыбнувшись, указал взглядом на Юсуфа Усмансуфиева, порывавшегося вставить в разговор свое слово.

— Да, да, — спохватился Савваитов, — пожалуйста, Юсуф. Мы увлеклись, перемешали частное с общим… Человеку это вообще свойственно, особенно же, когда в частном… личном… столько страдания и бояи, — быстро и тихо сказал он и, повернув голову, посмотрел на печальпого юношу в черной, наглухо застегнутой косоворотке.

— Мусульманскому сознанию крайне трудно воспринять все, что говорил уважаемый Дмитрий Александрович, — приложив руку к грудп и склонив голову, сказал Юсуф Усмансуфиев. — Вы спросите — почему? Мой ответ вам — всего одно слово: кадар! — негромко, но с сильным чувством произнес он. — Кадар — предопределение. В его границах протекает человеческая жизнь. Вы не мусульмане, — при этих словах быстрым взглядом узких и весьма зорких глаз Усмансуфиев окинул присутствующих, — и вам не дано — и слава Аллаху, что не дано! — познать вечно угнетенное состояние человека, который, будто галерник к веслу, от рождения прикован к своей судьбе!

Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком i_004.jpg

С затаенной мукой продолжал далее Усмансуфиев, что в самом ли деле правит миром кадар, либо представляет собой обольстительный и страшный вымысел (обольстительный— ибо снимает с нас ответственность за дела наши, и страшный — ибо легко превращает нас в послушных исполнителей чужой воли), — но человек несвободен вообще. Его судьба, со скорбной гордостью, наполнявшей взгляд узких, благородного орехового цвета глаз, говорил Усмансуфиев, определена задолго до первого крика, который исторгает он, едва покинув материнское лоно… больше того, — задолго до сладостного слияния двух тел, дающего начало новой жизни! Еще в ту пору, когда каждый из потомства Адама в виде некоего зародыша пребывал в гигантской телесной сущности нашего столь опрометчиво соблазнившегося праотца, — да, да, еще в ту, безмерно отдаленную от нас пору, во времена, еще допотопные, познавшие грех, но еще не впавшие в окончательную скверну, — еще тогда ангел предначертал каждому его судьбу и указал грядущее его блаженство или осуждение. Разумеется, несмотря на собственное, немаловажное положение в горней иерархии, ангел лишь выполнял поручение, полученное им из верховных уст. Сомневаться в его добросовестности нет оснований, но поскольку — ив последнее время особенно — все, чаще встречаются люди, ощущающие прямо-таки трагический разлад своей души со своей же судьбою, то невольно зекрадываегся мысль о великой, не поддающейся никакому описанию путанице, о невероятной толчее и давке, в результате которой не так уж трудно ошибиться и судьбу, уготованную одному человеку, без всяких на то оснований отдать другому. Надо ли говорить, сколь дорога цена подобных ошибок! Тем более, что об исправлении их нечего и думать — устранение всего лишь одной ошибки поневоле должно повлечь за собой пересмотр всех уже распределенных судеб. Кадар, утвержденный и одобренный, кадар, неукоснительно-строгий, кадар, не ведающий снисхождения, — стоит ли уточнять, что правоверный мусульманин никогда не усомнится в необходимости покорно принять свою судьбу, и стоит ли теперь, после всего сказанного, прибавлять, что пока его сознание будет пребывать в плену предопределения, он и не помыслит об участии в каком-либо общем деле, будь то регуляция слепых сил природы или революция. Что же касается лично его, Усмансуфиева, то он, увы, грешник. Он усмехнулся и пригладил и без того ровно лежащие на голове густые черные волосы. Да, он грешник, ибо считает, что нет предопределения, а есть свобода выбора и есть ответственность за каждое произнесенное в этой жизни слово и за каждое совершенное дело, ответственность перед небом, проговорил он, коротким движением руки указывая вверх, и совестью, сказал Усмансуфиев, той же рукой касаясь своей груди. Да, он грешник, ибо полагает, что господь должен быть справедливым, — иными словами, он, Усмансуфиев, ничтожнейший из смертных, тростник, клонящийся даже от слабого дуновения ветра, смеет ограничивать безграничную свободу божественного волеизъявления такими неимоверно кощунственными по отношению к господу понятиями, как необходимость и долг. Да, он грешник, ибо глубоко уверен в необходимости изменения существующего миропорядка… и вот почему, прямо взглянул он на Полторацкого, он желает успеха новой власти, обратившейся к сознанию мусульманина, стремящемся разорвать тот круг предопределенности, в котором мусульманин замкнут, другим содержанием наполнить его жизнь…

— Я выразить не могу, как я желаю, чтобы это на самом деле исполнилось! Но я хочу сказать… именно вам хочу сказать, — снова взглянул он на Полторацкого, — что бедняку-мусульманину надо почувствовать себя человеком… Он так давно к этому стремится!..

Последние слова Юсуф Усмансуфиев, забыв о необходимой и достойной сдержанности, почти выкрикивал. При этом лицо его, смуглое и тонкое, с чуть выступающими скулами, покрылось багровыми пятнами, он запаленно дышал, время от времени прикладывая руку к горлу и болезненно морщась. Аглаида поспешила налить ему чая, он взял пиалу, прикрыл глаза и кивнул, благодаря ее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: