Однако пора было возвращаться к еще непреображенной действительности, и Полторацкий завел речь о краже винтовок из городского арсенала. «Вы уже знаете, — сказал Каллиниченко, — тем лучше. Вообще, хорошо, что вы приехали, вы мне поможете…» Случай, по его словам, трудный — похитители, можно считать, известны, но достаточных улик против них пока нет, и он не считает себя вправо заключить их в тюрьму, хотя, честно говоря, по нынешнему неспокойному времени им там самое место. Все в недавнем прошлом офицеры, «Боже, царя храни» поют со слезами… Но по порядку: некоторое время назад вот тут, на том самом стуле, на котором сидит сейчас Полторацкий, сидел небритый, опухший человек в мягкой кепке и старом пиджаке и сиплым голосом рассказывал, что он, Иван Иванович Лавриков, слесарь на городской мельнице, своими руками — тут Иван Иванович с тяжким недоумением скосился на свои дрожащие руки, но мысль продолжил: сотворить может все, чего душе желательно. Его талант (он так и сказал: «мой талант», с мягкой улыбкой пояснил Каллиниченко) в городе знают, и потому, когда на Кавказской улице к нему обратился туркмен… одноглазый, с маленький шрамом у верхней губы… и спросил, вправду ли он тот мастер Иван, Лавриков отпираться не стал и подтвердил, что тот самый. Туркмен спрашивал дальше: может ли он, мастер Иван, исправить оружие? Могу, отвечал Лавриков. И револьверы? И револьверы… И турецкие винтовки? И турецкие… И бельгийские? И бельгийские, и русские, и берданки, и всякие другие, оскорбившись, даже накричал на туркмена Иван Иванович. Тот на него нисколько не обиделся, напротив — пригласил в свой аул. Лавриков сел на велосипед и поехал. Караджа Кулиев — так этого туркмена зовут — дал ему на пробу турецкую винтовку; Лавриков ее очень быстро нсправил и в следующий раз получил в работу турецкую берданку, две винтовки турецких, одну бельгийскую и обещания, что скоро будет много русских винтовок. Караджа так и сказал: «Много», прищурив при этом свой единственный глаз. Иван Иванович встревожился. Тревога его усилилась, когда совершенно случайно он узнал, что поручик Трусковский предлагает тридцать девять берданок по семьсот рублей за штуку и что Гельды Чарыев, владелец лавки на Офицерской улице, купил недавно у прапорщика Васильева пятьдесят пятизарядных винтовок, выложив за это двадцать тысяч как одну копеечку! Трусковский же свои берданки отдал, по слухам, Атархану из Тохтамыша — именно отдал, потому что еще весной в общественном собрании, играя с Атарханом в кости, просадил ему какую-то совершенно невероятную сумму… Ему, Лаврикову, все это кажется весьма странным. Он человек не без недостатков (дрожащей рукой поскреб он при этих словах свою многодневную щетину), однако современное положение понимает вполне, возврата к старому не желает и отвергает любые заработки, ежели за ними стоит вред для рабочей власти. Починить швейную машппку, примус, велосипед или даже токарный станок — это за милую душу, такого заработка гнушаться грех. Но чтоб оружие, да еще на целую роту — нет, тут что-то не так, и, по его разумению, следственной комиссии, в долгий ящик не откладывая, надлежит вникнуть и разобраться. Это не Артемьев, вспомнив брага Аглаиды и проданный им маузер, подумал Полторацкий… Этот сразу понял, что к чему… И спросил: «Ну и как — вникли?» — «Вникнуть-то вникли, — со вздохом отвечал Каллиниченко, — только концы с концами не свяжем. Туркмены молчат, офицеры отпираются…» — «Арсенал проверили?» — «Без толку. Учета никакого, все в куче, была кража, нет — не разберешь». Он тяжело поднялся со стула и проговорил, глядя Каллиниченко прямо в глаза: «Концы? Концы свяжутся. Арестовать надо офицеров. Она, может, винтовочки и по нашу душу припасли. Неровен час двинет сюда Асхабад — вот тогда!»

Сараев поджидал его во дворе. Сказал сумрачно: «Неважнецкие тут дела, Павел. Ты меня знаешь, я осторожничать попусту не стану, — темное, с крапинами оспы лицо Сараева помрачнело. — Не стану вроде Самойленко от всякого куста шарахаться… Но я тебе точно говорю, Павел, — вплотную приблизился он к Полторацкому в руки на плечи положил ему, — предательский это город. Нутром чую… а там — твое дело, ты у нас главный однако и меня послушай: отряды из Ташкента звать надо. — Он с силой сжал плечи Полторацкого. — Понял? Словами тут не возьмешь… Уже не возьмешь!» — «Силой-то всего проще, — сказал Полторацкий. — А у нас и силы-то сейчас нет… Айда на почту».

Они вышли на улицу. Тотчас с ног до головы окатил их поток ослепительного жаркого света, они невольно остановились, замерли, напрасно пытаясь приучить себя к пылающему сухому воздуху, насыщенному горькими запахами пустыни, к знойному блеску высоко поднявшегося солнца, к небу, чей светло-голубой цвет у горизонта подергивался пепельной дымкой… Через несколько шагов ноги заметно потяжелели, лицо покрылось потом, пот выступил на кистях рук, побежал по спине, разноцветные пятна замерцали перед глазами, тяжелый стук сердца отдавался в висках. «Тепло, — прокряхтел Сараев. — Баня и все тут». Налетел ветер, обжег, поднял серую пыль, прошелестел поникшей листвой, но миг спустя все вокруг замерло в прежнем оцепенении, и только крохотное белое облачко медленно плыло в сияющей жаркой синеве. Примолкли и горлинки и лишь изредка утомленными голосами сетовали на своп печальный удел: «А-гры-гры… а-гры-гры…» «Мы с тобой, как грешники в пекле, — буркнул Полторацкий. — Ты хоть почта-то где, знаешь?» — «Откуда! Я тут и не бывал вовсе». Мальчик-туркмен легко шел им навстречу, Полторацкий остановил его. «Ну-ка, молодой человек, просвети бедных чужеземцев — где в этом городе почта?» Сараев усмехнулся. «Ты спроси сначала — по-русски-то он понимает?» Мальчик вскинул тонкие брови. «Я учился в русской школе, — с достойной, строгой и скромной сдержанностью произнес он. И действительно: в плавном и чистом его говоре совсем не было отзвуков родной ему клокочущей речи. — Я покажу вам, где почта. Пойдемте». Он повернулся и легким своим шагом двинулся в направлении, противоположном тому, куда только что шел. «Неудобно как-то, — едва поспевая за ним, молвил Полторацкий. — У тебя свои дела…» — «Я успею, — коротко отвечал ему мальчик, сворачивая направо, на мощенную булыжником улицу, с обоих сторон которой, у тротуаров, струилась в арыках вода и густо росли деревья. — Это Кавказская, — пояснил он, — главная улица. Если вам трудно, — искоса взглянул мальчик на припадающего на правую ногу Полторацкого, — можно взять фаэтон». Две понурые лошади с выпирающими ребрами влекли мимо них коляску на высоких колесах; колеса громыхали, со своего сиденья призывно махал рукой извозчик, но, ответа не дождавшись, сплюнул и отвернулся. «Так дойдем, — сказал Полторацкий. — Ни к чему нам на фаэтонах разъезжать. Да и город-то ваш, поди, невелик?» Мальчик пожал плечами и рассудительно сказал, что тому, кто родился в ауле, Мерв кажется очень большим, а тот, кто приехал из Ташкента, естественно, найдет город маленьким. С важностью умудренного человека он так и произнес: «естественно», отчего Полторацкий рассмеялся: «Да ты философ! Где это тебя выучили — в школе?» Снизу вверх на него глянув, степенный провожатый с едва заметной улыбкой ответил: «В школе этому не учат. Меня учит дядя. Он велит, чтобы я, прежде чем говорить, всегда думал о смысле слов». — «Правильно тебя дядя учит. Ну, а лет тебе сколько?» — «Тринадцать», — с достоинством сказал мальчик. «Ах ты, мой милый», — подумал Полторацкий, с теплым чувством посмотрев на него. Дружелюбным взглядом чудесных карих с золотым и горячим отливом глаз ответил ему добровольный их провожатый — невысокий, худенький, с черными, густыми волосами и смугло-желтым лицом, по которому кое-где проступала едва заметые светлые пятна, сообщавшие особенную, нежную прелесть всему облику туркменского мальчика. Звали его Нурякде, и смысл своего имени с большой охотой и даже с гордостыо объяснил он так: когда он родился — а мать в мучительном напряжении давшая ему жизнь не нашла в себе сил совладать со своим страданием и вскоре умерла, хотя близкие родственники в искреннем стремлении сделать все, чтобы роды окончились благополучно для дитя и матери, частой пальбой из двух ружей отгоняли от кибитки злого духа Ал, известного недоброжелателя человеческого племени, с губительным умыслом подкарауливающего час, когда священные корчи, провозвестники появления нового существа, овладевают женщиной и бросают ее на взрыхленную землю, — так вот, когда он родился, с хмурого неба падал снег, тонким белым слоем покрывал темно-желтые пески, и пустыня в тот день сияла небывалым сказочным светом. Свет шел — таков смысл его довольно редкого имени, с гордостью сказал Нурякде. У него три сестры, последнюю зовут Огуль Герек. «Надо мальчика» — зовут его самую младшую сестренку, которая все же на целый год старше его; ее именем родители давали понять Аллаху, что хотели бы утешить свою старость наследником, мужчиной, продолжателем рода — а сам он, напротив, был бы счастлив никогда не появляться в этом мире, только бы не умирала мама, перед которой он всегда чувствует себя бесконечно виновным. По что делать! Дядя говорит, что куда ни пойдешь — судьба твоя идет следом. «Ишь, — покачал головой Сараев, — какой мудрый…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: