На пути в столицу Шевченко встретил, однако, неожиданные препятствия. Из Астрахани он поплыл по Волге, воспользовавшись приглашением своего старого знакомого, а теперь астраханского богача Сапожникова совершить вместе с ним эту поездку. Они отправились на специально абонированном Сапожниковым пароходе в тесном кругу лиц, сопровождавших последнего. Но по приезде в Нижний Шевченко было объявлено, что дальше ехать он не может и что ему придется даже отправиться назад, в Уральск, за получением своей отставки, а оттуда в Оренбург. Дело в том, что Шевченко получал свободу на первых порах ограниченную: он не мог жить ни в Москве, ни в Петербурге и впредь до разрешения возвратиться на родину обязывался проживать в Оренбурге. Комендант Новопетровского укрепления не знал о существовании такого документа и потому выдал Шевченко свидетельство на проезд прямо в Петербург, а узнав, в чем дело, и опасаясь строгого взыскания со стороны своего начальства, забил тревогу. Он разослал во все значительные пункты по пути из Астрахани в Петербург бумагу о задержании Шевченко и препровождении его в Уральск. Вот такую-то бумагу и прочел ему теперь нижегородский полицеймейстер. Нечего и говорить, как она поразила поэта. Благодаря, однако, снисходительному отношению нижегородской администрации и ходатайствам знакомых он был оставлен по болезни в Нижнем Новгороде и здесь ожидал результатов хлопот, предпринятых графиней Толстой. В Нижнем у Шевченко скоро образовался довольно обширный круг знакомых, в обществе которых он и проводил большую часть времени; одновременно он занялся чтением: пробелов тут оказалась масса; рисовал портреты по заказу и разные нижегородские достопримечательности; поэзия также не оставалась в загоне; здесь были написаны, между прочим, “Неофиты”, посвященные M C. Щепкину, к которому он питал самое нежное чувство дружбы. Легко представить себе поэтому радость нашего поэта, когда Щепкин написал, что хочет навестить его в Нижнем. 21 декабря 1857 года Шевченко отмечает в “Дневнике”: “Сегодня получил письмо от М. С. Щепкина. Он сегодня выехал из Москвы, и послезавтра я обниму моего старого, моего искреннего друга. Как я счастлив этой нелицемерной дружбой! Не многим из нас Бог посылает такую полную радость, и весьма немногие из людей, дожив до семидесяти лет, сохранили такую поэтическую свежесть сердца, как М. С., счастливый патриарх и артист…” 24-го декабря: “Праздников праздник и торжество из торжеств! В три часа ночи приехал Михайло Семенович Щепкин!..” 29-го декабря: “В 12 часов ночи уехал от меня М.С. Щепкин… Шесть дней, шесть дней полной радостно-торжественной жизни…” 30-го декабря: “Я все еще не могу придти в нормальное состояние от волшебно-очаровательного видения… Но ярче и лучезарнее великого артиста стоит великий человек, кротко улыбающийся, друг мой единый, искренний мой незабвенный Михайло Семенович Щепкин…” Именно величие человеческой души во всей ее простоте и непосредственности пленяло поэта, и он покорно, как любящий сын, выслушивал наставления старика. “Погано, дуже погано, – говорил ему последний, – ты, кажут, дуже кутнув… Никакая пощечина меня бы так не оскорбила… Не набрасывай этого на свою натуру и характер…” “За дело, за дело”,– подбодрял он Тараса Григорьевича. И кто знает, какая бы развилась в нем сила, если бы вместо всевозможного рода “мочеморд”, с которыми судьба его сводила так часто, он пожил подольше в обществе Щепкина и ему подобных людей.
На досуге в Нижнем Шевченко увлекся одной молодой девушкой, Пиуновой, начинающей тогда актрисой. В дневнике от 11 января 1858 года читаем: “…я вскоре вспомнил, что я один из счастливцев мира сего. М. С. Щепкин, уезжая из Нижнего, просил полюбить его милую П-ву, и я буквально исполнил его дружескую просьбу…” Пиуновой было всего лишь 16 лет. Шевченко часто бывал в доме ее отца; доставал книги для молодой девушки, знакомил ее с хорошими людьми, восхвалял даже ее игру в газете и так далее. Он, по-видимому, искренно увлекался, тогда как ее “пугала его внешность: сапоги, смазанные дегтем, длиннополая чуйка и большая лысина на макушке…” Однажды Шевченко приехал к Пиуновым “сосредоточенный и серьезный”. Она собиралась уходить… “Погодь, дивчино, вернысь!” – сказал ей поэт. “Пустите, мне надо на репетицию”,– спешила она увильнуть. “Серденько мое, погодь!” Девушка вернулась в комнату, где сидел и отец ее. “От и батько”,– сказал Шевченко и попросил позвать “матирь”. По просьбе его все сели. “Адже вот товар, а вот купец, – сказал он, указывая на девушку и на себя, – батько и маты, отдайте iи мени!” Мать старалась знаками выпроводить дочку из комнаты, и та бегом бросилась вон из дому, крича: “Мне некогда, меня лошадь ждет, спешу на репетицию…” Так кончилась первая серьезная попытка Шевченко жениться; их будет еще несколько; но всякий раз мысль о женитьбе улыбалась ему только издали, а при соприкосновении с действительностью рассеивалась, как мираж. После отказа Пиуновой Шевченко затосковал. “Я совершенно не гожусь для роли любовника, – пишет он в дневнике. – Она, вероятно, приняла меня за помешанного или просто за пьяного и, вдобавок, за мерзавца… Как растолковать ей, что я ни то, ни другое, ни третье и что я не пошлый театральный любовник, а искренний, глубокосердечный ее друг!..” Он ищет встречи с нею, посылает ей книги; но она видимо избегает его, а книги посылает обратно, не читая. “Я вас люблю, – пишет он ей по поводу этого последнего обстоятельства, – и говорю это вам прямо, без всяких возгласов и восторгов. Вы слишком умны для того, чтоб требовать от меня пылких изъяснений в любви; я слишком люблю и уважаю вас, чтоб употреблять в дело пошлости, так принятые в свете. Сделаться вашим мужем – для меня величайшее счастие, и отказаться от этой мысли будет трудно. Но если судьба решила иначе, если я имел несчастие не понравиться вам, и если возвращенные мне вами книги выражают отказ, то нечего делать: я должен покориться обстоятельствам…” И Шевченко покорился обстоятельствам, хотя и не без протеста, выразившегося в кутеже. Скоро он, однако, успокоился; у него “все как рукой сняло”. Его поразило, что Пиунова, об устройстве которой на харьковской сцене он хлопотал вместе с Щепкиным, не дождавшись ответа, заключила контракт с нижегородским антрепренером. После этого пассажа у него не хватило духу даже поклониться при встрече своей “любый дивчини”. “Я скорее простил бы ей, – говорит он, – самое бойкое качество (не опечатка ли: кокетство? – Авт.), нежели эту мелкую несостоятельность, которая меня, а главное, моего старого знаменитого друга поставила в самое неприличное положение”.
Шевченко начинал уже тяготиться своим пребыванием в Нижнем. “Боже мой, – читаем в дневнике, – как бы мне хотелось вырваться из этой тухлой грязи!” Это он писал 11 февраля, а 25-го получил из Петербурга известие, что ему разрешается проживать в столице и заниматься в Академии художеств. “Приезжайте скорее, – писала ему графиня Толстая, – не могу больше писать: руки дрожат от нетерпения и радости…” С таким нетерпением ожидала поэта незнакомая еще ему заступница. Что же сказать о земляках, друзьях и бывших товарищах по ссылке, людях, слышавших о поэте, и так далее. Все они встретили в высшей степени радушно и восторженно возвратившегося изгнанника. Они знакомят его с массой новых личностей, осаждают приглашениями, угощают лукулловскими обедами – одним словом, овладевают им всецело. “Боюсь, – говорит он, – как бы мне не сделаться модной фигурой…” В душе он теперь менее чем когда-либо был склонен разыгрывать “льва” новомодных либеральных гостиных. Конечно, встречались и там люди прекрасные, достойные, и с ними случалось ему заговариваться до глубокой ночи; но в общем он чувствовал себя тоскливо и скверно. Годы, предшествовавшие освобождению крестьян, отличались большим оживлением. Повсюду в интеллигентных кружках велись горячие прения о предстоявшей реформе, об обновлении всей жизни, о великих задачах и так далее. На человека с разбитой нервной системой, у которого самый малейший повод, в особенности если дело касалось положения крестьян, вызывал чрезвычайное волнение и даже слезы, все подобные разговоры должны были оказывать раздражающее действие. Кроме того, Шевченко не мог уже на разговорные восторги отвечать восторгами. Он слишком много пережил для этого. Его душу мог бы умиротворить несколько только самый факт 19 февраля 1861 года. Поэтому-то, окунувшись в эту новую петербургскую жизнь, он больше протестует, смеется и даже негодует, чем ликует. Вот он в мастерской одного художника, среди колоссальных статуй, приготовляемых для памятника тысячелетию России. Здесь идут горячие споры о достоинствах и недостатках разных исторических лиц. Шевченко, вначале сдержанный и тактичный в своих речах, начинает с обострением спора все больше и больше волноваться; он нервно ходит взад и вперед, мрачно поводя из-под густых бровей своими светлыми глазами. Наконец уставшая от прений компания “почтенных” людей расходится; тогда он выступает со своими протестами, сначала лаконичными, отрывочными и циничными, но которые чем далее, тем становятся горячее, стройнее, пламеннее… “Много было в его речах преувеличений и желчи, – говорит в своих “Воспоминаниях” один художник, – но возражать ему в такие минуты было невозможно…” Наконец ему, по-видимому, надоедали все эти гостиные, мастерские и так далее, где “почтенные” люди да случайно зазванные литераторы занимались прениями, и он отправлялся в трактирчик около биржи. Здесь, в обществе иностранцев-матросов, “тихий и кроткий” Шевченко приходил в страшно возбужденное состояние, бранил все, и старое и новое, и со всего размаху колотил кулаком по столу.