В Перове стояли дымы.
И дым, состоящий из тьмы,
блистал под луною своими пустыми боками,
как столп соляной, как колонны шлифованный
камень —
вот так исчезали из нашего прошлого мы.
Так душ неизбежная связь,
что правит житейским содомом —
она исчезает, виясь,
как дым между небом и домом.
Вне душ. Вне вех. Прошел тот век,
что рифмовался с человеком.
И мы живем уже поверх
того, что было нашим веком.
А в этом умираем без помех.
Наш век жесток и в верованьях крут.
Но даже в нем хотелось бы остаться,
когда по нашей улице идут,
окончив подневольный труд,
красавицы и святотатцы,
и между ними там и тут
все дети кружатся, выкрикивая святцы.
В продолжении рода спасенья себе не ищи:
нищету своей памяти ты завещаешь
потомкам —
и не видят они, как ты медленно таешь
в ночи —
на глазах исчезают, окутаны временем
тонким.
Никого не вини. Никому не печалуйся в том.
Одиноким виденьем становится жизни истома.
А кругом — тот же скарб, тот же скрип
у дверей — тот же дом,
тот же скверик с детьми перед окнами
зримого дома.
Когда на вас навалится зима
всей беспросветною декабрьской тьмою,
возьмите черный том Карамзина:
что в нем заложено кровавою тесьмою? —
все те ж снега с прорехой зорь,
дымок жилья у волка на примете,
всея равнины самодержец — ветер
да слез морозных кристаллическая соль.
Быть может, вам пригрезится тогда:
декабрь и есть декабрь — и никогда не минет
его незрячий ветер на равнине
да золотая зорь его орда.
Вот и снесли тебя, вот и снесли,
дом, где я вырос из старой земли,
будто и впрямь доказать захотели,
что меня не было на самом деле
там за годами в густой тополиной дали.
Нет ни сараев твоих дровяных,
ни раздиравшего душу бурьяна,
нету ворон, что зимою багряной
вместе с деревьями оголены.
Поздно жалеть, раз уж прежде жалеть было
рано.
В этих стихах остаются холодные сени,
где половицы косят, под извечный скрываясь
сундук,
стол под истлевшей газетой,
оконце с погодой весенней,
лестница с плачем насилу ведущая в сени,
наших шагов по которой спускается стук.
Низкие комнаты жмутся к нагревшейся печке,
есть на заслонке чугунной забытого века
клеймо,
окна зимой на заре оплывают, как сальные
свечки,
вечер, и в комнате, словно в грядущем,
темно.
Вот и снесли тебя, теплая, детская вечность.
Плачь, человек:
обесцветило время глаза!
Плачь, человек: надломилась спины
крестовина!
Плачь, человек:
ты не в силах об этом сказать —
плачь и рыдай
над молчанием непоправимым.
Закат за осиновой сетью померк.
И лед выступает дыханья поверх.
И яркая щель, что ведет в магазин
все ярче — с исходом небес и осин.
И снег заскрипел высоко в небесах
и падал потом, попадая впросак,
как в чашку лохматую сахар-песок —
исчез на губах, на ресницах просох.
Озимые люди по избам сидят.
Спасибо, соседи когда посетят:
ведь время — не сахар, и сердце — не лед,
и снежная баба за водкой идет.