— Он занимался ради желания заработать. Подогнал к ограде лагеря вагончик на колесах и держал там цыганку и двух буряток. Кажется, персонал в вагончике время от времени менялся. Капитан отводит обвинения в свой адрес. Утверждает, что с офицерами у него произошла ссора по поводу регламента. Вот они и мстят ему.

Адвокат поставил бокал. Ядвига, похоже, была шокирована историей и больше вопросов не задавала.

О военнопленных среди польской колонии в Иркутске ходило много разных слухов. Якобы они вели записи полученных оскорблений и отложенных поединков, которые должны состояться по выходе на свободу. И кажется, Кулинскому удалось втолковать своим вспыльчивым землякам, что сейчас не до поединков и что их лучше отложить до возвращения на родину.

Чарнацкий заметил в дверях Лесевского.

— Простите… я говорил, что условился…

Адвокат поклонился Лесевскому. «Он, должно быть, доволен, что я покидаю их. Собственно говоря, к столику меня пригласила Ядвига. Видимо, ей скучновато с адвокатом, несмотря на французское шампанское». — И Чарнацкий направился навстречу Лесевскому.

— Так, значит, это и есть будущий цвет нации? — оглядывая зал, спросил Лесевский. — Меч и гусарские крылья. А у господ офицеров заметен излишек веса.

— Почему они вас раздражают?

Предложенное меню было весьма скромным, и Лесевский попросил, чтобы Чарнацкий заказал ему то же, что и себе.

— Почему раздражают? Ибо их клич, с которым большинство из них пойдет в бой, будет звучать: «Мужики — к скоту! Рабочие — к станку!» А эти новые мундиры вместо прежних, царских, — для того чтобы польский солдат пребывал в послушании, — затуманив ему голову национальным единением, без труда отвлекут его от общего пролетарского дела, от российского пролетариата, от крестьян и солдат.

— Но ведь армия является гарантией государственной независимости.

— Армия? Гарантией нашей независимости является общая борьба трудящихся масс Польши и России!

Чарнацкий здесь соглашался с Лесевским. Еще в тюрьме и в ссылке он узнал, что есть две России. А откуда быть двум Польшам, коль скоро нет никакой?

Чарнацкий до конца не обдумывал свои планы на будущее, да и не осмыслил как следует февральской революции, которая, скинув царя, перевернула все его представления о незыблемости российского порядка. А тут грядет следующая. Могучая. И это она, ее волны докатятся, захлестнув все на своем пути, до дома Долгих, до Иркутска, до Сибири. Эта революция потрясет весь мир. Но пока, как он себе представлял, ничто не свидетельствовало о ее мощи и преображающей силе. Впервые об этой новой революции он услышал от Петра Поликарповича и Кулинского.

Долгих принес эту весть с почты, адвокат же узнал от французского консула. Правда, и сам Чарнацкий, шагая со Знаменской до гостиницы «Модерн» или до конторы адвоката, нет-нет да и оказывался среди людей, что-то горячо обсуждавших. Но то, что говорилось на улице, было очень путано и непонятно.

«Керенский идет с казаками на Петроград!» — говорил с утра, потирая руки, адвокат, а вечером с не меньшей радостью сообщал Долгих: «Царское Село пало!» Оказывается, генерал Краснов отбил его у большевиков. «Юнкеры очистили Петроград, Ленин выехал в Финляндию! Царь вернулся и издал манифест», — на одном дыхании, вернувшись со службы, буквально выпалил Петр Поликарпович. А на следующий день с кислой миной адвокат вздыхал: «Представь себе, Ян, большевики уже в Москве! Не хватало их еще в Иркутске. Слава богу, Иркутск далеко от рассадника зла».

Наконец Чарнацкий понял, что самые точные сведения всегда можно получить на вокзале. И поэтому стал наведываться туда.

Все поезда шли с запада на восток. Сибирь возвращалась из окопов. Небывалой лавиной. Развалившаяся армия ликовала, будто после победы: «Мир! Земля!» Шли эшелон за эшелоном, в морозный воздух вырывался дым из теплушек. Возвращались крестьяне к женам, к земле. Возвращались охотники, стосковавшиеся по сибирской тайге, по следу соболя на снегу. Ехали буряты, революция отпустила их по домам и обещала бурятскую родину. Казаки бились за своих коней, не затем они провезли их через всю Россию, чудом избежав реквизиции, чтобы теперь, совсем рядом с родным Забайкальем, потерять.

Ангара была свинцового цвета, а город сверкал от свежевыпавшего снега.

Перрон охраняли вооруженные люди с красными повязками на рукавах. Среди них Ян увидел Лесевского. Тот сильно промерз: притаптывал, прятал руки в карманы пальто. Заметив Чарнацкого, подошел к нему.

— Что вы здесь делаете? Хотите уехать?

— Нет, не хочу. Чтобы попасть к немцам?

— Почему к немцам?

— Еще неделя, и немцы дойдут до Урала. Кто их остановит?

— Революция.

На все вопросы Лесевский отвечал одним словом — революция.

— Вот зашел к тебе, Ян Станиславович, хочу показать одну вещицу. Есть у меня местечко, где храню все ценное со времен молодости, заглянул сегодня туда, и смотри, что нашел.

Петр Поликарпович положил на стол фотографию. С нее смотрел на Чарнацкого молодой человек в очках, с высоким лбом мыслителя.

— Кто это?

В последнее время, особенно после конфликта с Таней, Петр Поликарпович, преодолевая неприязнь к крутой, скрипящей лестнице, частенько поднимался к нему в комнату. Придет, посидит, поговорит о политике, о несчастной России, вздохнет и уйдет.

«Будь у меня три дочери, я, пожалуй, тоже искал бы мужского общества», — посочувствовал Чарнацкий.

— Переверни фотографию.

«Просим отслужить панихиду за упокой души Константина, мученика за правду, убиенного преступниками 9 ноября 1883 года», — было написано на обороте.

— Я не знаю этого человека, и фамилии здесь нет.

— Слышал, наверное, о деле Неустроева? Константина Неустроева?

— О деле Неустроева? Это тот, который дал пощечину в тюрьме генерал-губернатору Анучину? И был за это расстрелян?

— После его смерти кто-то рассылал по почте фотографии с такой вот надписью. Одна пришла к нам, на Знаменскую. Моего отца не было дома, письмо попало в мои руки. И представляешь себе, Ян Станиславович, я спрятал фотографию, а ведь если бы отец узнал об этом, шкуру бы с меня спустил. Видишь, братец, и у меня в молодости были порывы и мечты. И только прожитые годы… опыт…

Признание Петра Поликарповича определенно свидетельствовало о том, что Чарнацкого он не считает конченым человеком. Каждый в молодости может себе позволить быть прогрессивным и либеральным, даже немного бунтовщиком, а уж как подойдет зрелость — должен поддерживать власть и иметь консервативные убеждения. Сколько же сейчас лет Долгих? Чарнацкий не знал, поэтому решил спросить.

— Родился я в шестьдесят шестом году, тридцатого июня.

— В этот день как раз началось наше восстание здесь. Польских ссыльных.

— День в день, — оживился Петр Поликарпович. — Помню, отец, покойный Поликарп Петрович, рассказывал мне, что привел он в дом бабку-повитуху, а та дорогой все причитала: мол, в недобрый час роды начались. Поляки, говорила, и другие каторжники стягивают огромную силу к Иркутску, все по пути жгут и разрушают. Когда восстание подавили, отец ходил смотреть, как расстреливали… зачинщиков.

— И вас с собой взял?

Спросил и пожалел, что вырвался у него столь бестактный вопрос. Долгих удивленно посмотрел на Яна. О чем это он? Одни бунтовали, другие преследовали. Одни рождались, другие умирали. Так уж устроен этот мир. Так было, и так будет. И посчитал, что, пожалуй, не стоит осложнять обстановку в своем доме, поэтому сделал вид, что к вопросу Чарнацкого отнесся с пониманием.

— Слишком мал был. Да и морозы ноябрьские уже давали о себе знать. Если эта фотография, братец, тебе на что-нибудь пригодится, можешь ее у себя оставить. Так сказать, подарок от меня.

«…в городе почти чрезвычайное положение: конные отряды, усиленные патрули, специальное, усиленное охранение тюрем, складов и т. д. Батальоны в полном составе…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: