По существу же современный общественный строй, кроме некоторых подлежащих отмене средневековых законов, вполне удовлетворителен, и в главных, основных чертах все в нем должно оставаться по-прежнему: просвещенные богатые господа – богатыми господами; глупый народ – народом, а лакеи – лакеями. Современный строй казался ему старчеством человеческого рода. Молодость человечества лежала позади, по крайней мере для народов, уже цивилизованных. Что еще возможно, так это задержать успехи старчества в особенности там, где его проявления – утонченность нравов и неравенство состояний – сравнительно еще невелики, как, например, в его родной Женеве.
Письмо в защиту Провидения не понравилось Вольтеру, и он уклонялся от ответа, сославшись на нездоровье. Это уже обидело очень обидчивого Руссо. А Вольтер между тем, будучи страстным любителем театра, принялся ставить у себя спектакли, на которые рвались женевцы, несмотря на запрещение Кальвина. Наличие такого соблазна для его соотечественников до глубины души возмущало Жан-Жака, который считал театр лучшим средством портить нравы, развивать в людях вкус к роскоши и отдалять их от чуждой театру массы. Копия с его письма к Вольтеру попала в руки бдительных хищников-издателей и была напечатана. Вольтер мог подумать, что напечатал ее сам Руссо, и последний счел нужным оправдываться, но воспользовался этим случаем, чтобы выразить Вольтеру новые для него чувства: «Я не люблю вас, милостивый государь», – так начинает он свое письмо, и, перечисливши вины Вольтера: развращение женевцев, внушение им недобрых чувств к нему, Руссо, и прочее, – он опять повторяет, что ненавидит Вольтера, которого когда-то любил. На это признание в ненависти не последовало ответа, но в письмах к друзьям Вольтер называл уже Руссо не иначе как сумасшедшим. «Новую Элоизу», поразившую общество, которое свело любовь к забаве, своей глубокой страстностью, он нашел неимоверно скучной и подверг самой беспощадной критике. В 1762 году «Эмиль» и «Общественный договор» Руссо сжигаются сперва в Париже, а затем – в Женеве. Бежавшего автора вскоре изгоняет также Бернское правительство, и он находит временное убежище лишь в невшательских владениях Фридриха II. Узнав о бедственном положении Руссо, Вольтер через общих знакомых опять зовет его к себе и обещает приют и безопасность. Но вскоре до него доходят слухи, что Руссо в письмах и разговорах обвиняет его в подстрекательстве к тем преследованиям, которым он подвергся со стороны Женевского и Бернского правительств. Такое тяжелое обвинение было более чем несправедливо. Вольтер помогал, наоборот, сторонникам Руссо, пытавшимся в Женеве добиться отмены направленного против него приговора. Затем окончательно и бесповоротно Руссо восстановил против себя Вольтера, назвав его печатно автором некоторых из тех контрабандных произведений, которые тот приписывал умершим или вымышленным личностям. После такого поступка Вольтер отбросил всякую сдержанность и уже не щадил красок на изображение Руссо. Придуманная им генеалогия, по которой характер автора «Эмиля» объяснялся его происхождением от собаки Герострата, встретившейся с псом Диогена, принадлежит еще не к самым злым выходкам Вольтера против Руссо. Из них двоих первый громче, чаще и резче нападал на противника, но как инициатива вражды, так и избыток ненависти принадлежали, в сущности, последнему.
Глава VI
Дела Каласов, Сирвенов и прочих. – Казнь Ля Барра. – Ферней и его жители. – Гости и переписка. – Отъезд в Париж. – Овации. – Болезнь и смерть. – Приключения после смерти.
9 марта 1762 года в Тулузе был колесован по приговору парламента старый гугенот Жан Калас, обвиненный в убийстве родного сына с целью помешать его переходу в католичество. Уже первые известия об этом деле произвели сильное впечатление на Вольтера. «Совершено страшное преступление, – пишет он одному знакомому, – только кем? Отцом-гугенотом или восемью судьями, колесовавшими невинного?» Он настойчиво требует от своих корреспондентов самых обстоятельных сведений об этом деле; знакомится с бежавшими в Женеву остатками семьи Каласа и вскоре пишет друзьям, что преступление совершено именно судьями и что он так же убежден в невиновности Каласов, как в своем собственном существовании. По собранным им сведениям, самоубийство сына ясно, как день. Во всем деле нет ни малейших оснований не только для обвинения, – даже для простого подозрения в убийстве. Но достаточно было кому-то в толпе, собравшейся посмотреть на снятое с петли тело самоубийцы, высказать предположение, что старик сам повесил сына, и это предположение повторяется толпой, приобретает среди враждебно настроенного католического населения достоверность факта и действует на судей.
Убедившись в невиновности Каласов, Вольтер взял на себя их защиту и не знал ни минуты покоя, пока не добился их оправдания. Прежде всего он пытается заставить судей опубликовать те факты, на которых основан их приговор. «Они говорят, что это не в обычае. А! Чудовища! Так мы же добьемся того, что это сделается обычаем», – пишет он д'Аржанталю. «Калас колесован, – этого не изменишь; но можно опозорить его судей, чего я им и желаю». Он пишет и публикует мемуары в защиту Каласов; приискивает им адвокатов и руководит этими адвокатами; старается заинтересовать их делом министра, фаворитку, всех своих высокопоставленных знакомых. Он помогает материально несчастной семье и побуждает помогать других.
Парламенты отнеслись вначале очень презрительно к поднятому Вольтером шуму. «Один советник парламента сказал на днях адвокату Каласов, – пишет в январе 1763 года Д'Аламбер Вольтеру, – что его прошение не будет принято, потому что во Франции судей больше, чем Каласов. Вот они каковы, отцы отечества!» Но почтенные отцы отечества жестоко ошиблись в своих расчетах. Каласов, то есть людей, им сочувствовавших и возмущавшихся приговором, было уже больше, чем парламентских советников. Скоро благодаря усилиям Вольтера вся Франция, вся читающая Европа превратилась в приверженцев Каласов. Понадобилось, однако, целых три года, чтобы добиться пересмотра процесса.
Наконец «высший суд» в Париже признал невиновность казненного гугенота и его семьи. «Эту победу одержала философия!» – радостно пишет Вольтер Д'Аржанталю по поводу оправдания.
Но у фернейского патриарха были уже на руках и другие процессы. Еще агитация по делу Каласов была только что начата, когда аналогичное дело привело под защиту Вольтера семью Сирвенов, заочно приговоренных к смерти за убийство своей, похищенной у них, сведенной в монастыре с ума и утопившейся в припадке безумия, дочери. После восьмилетних неутомимых усилий Вольтер добился пересмотра и отмены приговора также и по этому делу.
Рядом с громкими победами посредством агитации неутомимому патриарху нередко удавалось также освобождать втихомолку, при помощи личных связей с влиятельными лицами, гугенотских проповедников, отправляемых на галеры в силу исключительных законов, под которыми жили французские кальвинисты со времени отмены Нантского эдикта.
И не одних гугенотов защищал Вольтер; «судьба», или, вернее, слава, приобретенная им в качестве защитника Каласа, сделала Вольтера, как он говорит в «Мемуарах», «адвокатом всех проигранных дел». Ферней превратился в особого рода трибунал, где пересматривались все сомнительные смертные приговоры. Вследствие тайны тогдашнего судопроизводства дела доходили до Вольтера в большинстве случаев уже после совершения казней, и ему удавалось спасать лишь память казненных, их семьи и второстепенных обвиненных. Но на процессе супругов Монтабелли, обвиненных в убийстве матери «на таких основаниях, – говорит Вольтер, – которые показались бы смешными даже судьям Каласов», ему удалось спасти от костра жену Монтабелли, сожжение которой было отложено до разрешения ее от бремени.
Но в самом ужасном из процессов того времени Вольтеру не удалось при жизни одержать победу. На этот раз со стороны судей не было ошибки, хотя бы и вызванной религиозными предубеждениями, а было сознательное злодейство янсенистов, стремившихся доказать, что с изгнанием их врагов-иезуитов религия защищается лучше прежнего. В августе 1765 года в Аббевиле было поцарапано ножом стоявшее на мосту деревянное распятие. Молва указала на двух юношей, Ла Барра и Эталонда, одного шестнадцати, другого семнадцати лет, обративших на себя внимание публики тем, что однажды не стали на колени, когда мимо них проходила церковная процессия. Началось следствие. Эталонд успел бежать. Ла Барр был арестован. Павшее на них подозрение относительно порчи распятия не подтвердилось на следствии, но было доказано, что юноши непочтительно отзывались о церкви и духовенстве, знали наизусть отрывки из «Пюсель» и раскланивались – «шутя», как показал на допросе Ла Барр, – перед столом, на котором были разложены преследуемые книги, в том числе «Философский словарь» Вольтера. Этих-то детских преступлений было достаточно в глазах судей, чтобы приговорить Ла Барра, во-первых, к пытке с целью получения указаний на виновников порчи распятия, затем – к «казни отцеубийц»: сожжению живым после предварительного отрезания языка. К тому же приговорен был заочно и Эталонд. Мужественно вынес Ла Барр ужасные пытки, никого не назвав. Казнь над ним была совершена лишь с тем смягчением, что тело было брошено в огонь после обезлавления. Вся читающая Европа содрогнулась от ужаса и негодования при известии об этой казни. У несчастного мальчика были бесчисленные сообщники. Среди французского дворянства, к которому принадлежал он, почти не было невиновных в тех преступлениях, за которые он погиб. Юноша только подражал окружающим.