- Бабушка, а бабушка! - докучал я своими "зачем?" и "почему?". - А для чего ей это колечко?

- Хочет зыбку подвесить, детушек своих качать, - отвечала бабушка Варя, всегда готовая на сказку. - Это колечко не простое, а от моей собственной зыбушки. В ней я вынянчила всех своих деток. Перво-наперво твою матушку, а напоследок и Валюшку, уже почти тебе ровесницу. Еще и ты успел в этой люльке с годок позыбиться. Так что, почитай, лет двадцать с лишком вертепчик не просыхал. Оттого и вовсе обветшал, под конец даже донце выпало. Шутка ли, такая перегрузка! Дедушка потом это поистертое колечко к поилке приспособил: лошадь привязывать. А тут вот тебе - каликтизация... Теперь оно и вовсе без надобности - ни зыбки, ни коня не стало. Пусть хоть сорока побренчит.

Пила Катя неумело и как-то походя: макнув клюв в корыто и захватив капельку воды, она закидывала голову за себя, после чего, закрыв глаза, делала частые глотательные движения подклювьем, так что казалось, будто она не пила колодезную воду, а трудно заглатывала какие-то твердые неподатливые шарики. Едва напившись, Катя снова перепархивала к колечку, чтобы еще раз побренчать им и попытать счастья унести с собой.

Из оконца лился умиротворяющий свет серенького заиндевелого дня грядущего Покрова, когда все ко времени сделано: смолота хлебная новина, нарублена капуста, засыпан в зимовальную яму лишек картошки, а в кадке шепчет и бражно пузырится молодой квасок, заправленный мятой.

Впритык к этому окну стоял тесовый выскобленный стол, за которым свершались утренние и обеденные застолья, а по вечерам за испускающим тонкую трель самоваром подолгу пивали чаи с бабушкиными погребными затайками покосной земляникой и уремной смородиной да с калеными в печи ржаными сухарями. Здесь же, вокруг стола, коротали свое зимнее время каждый за своим делом. Дедушка Леша, вздев свои надтреснутые очечки, которые, как ни берег, все ж таки однажды уронил оземь, теперь вот, попивши чаю, мерно взмелькивал толстобоким от суровых ниток, будто икряным челноком, обстоятельно, с поддергом затягивая узелки на ячеях мережи, тогда как бабушка Варя, все еще самозрячая, клубковой пряжей штопала зимние шерстяные носки, напяливая их на деревянный ополовник.

Тут же еще незамужние тетушки Лёна и Вера, имена которых я всякий раз путал, поскольку были они обе на одно лицо - щекасты, конопаты и русоволосы, - разбирали рассыпанное по столу пшено для завтрашнего кулеша. Будто чураясь, одними только оттопыренными мизинцами они выкатывали за край золотистой пшенной россыпи всякие непотребные чернушки. Или вместо пшена раскладывали на столе старенькие заигранные карты. Немея лицами от внутреннего возбуждения, переговариваясь жарким шепотом, они по очереди гадали "на короля" - каждая на своего, - и тогда от плотно сдвинутых голов долетали таинственные нашептывания: "поздняя дорога", "неожиданное письмо", "пустые хлопоты". Я тоже пытался затесаться в их компанию, поглазеть на этого самого короля - бородатого дядьку с долгим ножом в руке, обложенного со всех сторон прочими картами: тузами, шестерками, дамами и валетами, но всякий раз только схлопатывал подзатыльник и тогда с чувством обиды и собственной ненужности припадал ухом к опорному стояку в простенке и слушал, как внутри него часто и самозабвенно стрекотала какая-то козява, которую я никогда не видел и придумывал всякие способы изловить ее и прибить насовсем, чтобы не точила дом и не делала в нем дырки.

Но сегодня, почти с самого утра дедушки Леши не было дома. Попив чаю, он по-зимнему оделся в старенький кожух, завалявшийся на печи до сухого хруста, двумя-тремя витками опоясался домотканым кушаком и сунул за пояс рукавицы. Перед тем как снять с гвоздя свою вислошерстую баранью шапку, он повернулся к меркло отсвечивающему в углу Николаю угоднику и, шурша дубленым рукавом, трижды перекрестил лоб и наглухо застегнутую грудь.

- Деда, а деда! - подергал я его за полу с надеждой, что он и теперь возьмет меня с собой, как брал в прошлый раз косить камыш на Букановом болоте. - Деда, а ты куда?

- Туда, где курица кудахчет...

По этому его сухому ответу я понял, что сегодня он строг, неразговорчив и озабочен чем-то своим, серьезным.

- Дай-ка ключ, - сказал он бабушке так же строго и отрешенно, и та молча подала.

В окно мне было видно, как дедушка отпер амбар, сколько-то пробыл внутри и наконец вышел с холщовой торбой через плечо. Опираясь на свою корявую грушевую палку, он с приволоком левой ноги направился к полевым воротам.

- Ну-ка, посмотри, - попросила бабушка, - сумка при нем?

- Ага, - подтвердил я. - А куда он пошел?

- Про то он никому не говорит...

- А почему он пошел не по улице, а огородами?

- Чтоб люди не видели.

- А почему - чтоб люди не видели? Ну бабушка! Почему - чтоб люди не видели?

- Эх смола, пристал!

- А давай, я за ним побегу. Куда он, туда и я. Так и узнаем.

- Не надо тебе этого знать. Не вырос еще...

- Еще как вырос! Я уже сам на печку залезаю. Ты же меня и посылала вьюшку закрывать. Или забыла?

- Не велико геройство - на печку залезть.

- А тебе и это слабо! - срезал я бабушку и для окончательного посрамления прибавил: - Я и на дерево залезть могу.

- Ну ладно, молодец! - признала она мои достоинства, позволявшие доверять мне взрослые тайны. - Так и быть, открою, куда ходит наш дедушка. Только больше никому ни слова. А то вусмерть обидится.

Бабушка притянула меня к себе и зашептала в мое ухо теплые, щекотные слова:

- Это он на конный двор ходит. Буланку свою проведывает. Скребок с собой берет, пузырек с дегтем. Пока та угощается овсецом, он ее всю до копыт выскребет, все репьи из челки вытеребит, а если найдет болячку или от хомута натертость, то и деготьком смажет. Скучает он без нее, душой томится. Все мнится ему, что не тот ездок запряжет, не так оглобли подпружит, лишку на телегу покладет да еще и гиблую колею не объедет, примется кнутом полосовать за то, что увязла. Чужой разве пожалеет? Иной раз жалуется: вот, говорит, уже и телегу растрепали, спицы рассохлись, громыхтят при езде. По-доброму оно бы клинушки подбить, колесо и еще сколь бы побегало. Да где ж теперь эти руки, коли все не свое?

- Тогда зачем же он отдал Буланку? - Я тоже почувствовал щемящую жалость к дедушкиной лошади, которой теперь одиноко и скучно на чужом дворе.

- Разве ж он сам Буланку отдал? Уполномоченный, отнимая повод, даже в грудь его ударил... Но это не только у нас коня забрали, а и у всех, кто тягло имел.

- А зачем?

- Чтоб не пахали и не сеяли своего. А заодно и земли лишили. Вон, вишь полевые ворота заперты стоят? Прежде за ними дорога в поле тянулась, потому и полевыми звались. А теперь ехать некуда. За воротами огород только.

- А тогда зачем они стоят?

- Так просто... Загорожа от ветра...

- А я на них тоже лазил! - похвастался я.

- Что удумал!

- А посмотреть, что там дальше.

- А ежели упадут? Вереи совсем трухой взялись. Притронуться боязно.

- А дедушка отпирает. Давеча через них пошел...

- Что с него спрашивать? Он иной раз сам не свой. На него будто что накатывает. Особенно когда с поля талой землей повеет. Да и в сенные недели, в хлебную косовицу. В такие дни слова из него не вытянешь. В окно уставится, немой и глухой, и все глядит, как сорока на поилке колечком бренчит. А ночью, слышу, не спит, с боку на бок ворочается, вздыхает. Думаю про себя: может, душно ему в хате? Тихо покличу: "Леш, а Леш, шел бы ты в амбарик, там сейчас прохладно". Молчит, не отвечает... А то выйдет до ветру - нет и нет... Гляну в оконце - пошто так-то долго? А он в исподнем сидит на колоде - весь белый при луне... Даже оторопко становится. Какое уж тут спанье... И тоже лежу с пустыми глазами. А думки как тучи: ползут и ползут это ж сколь люду с привычного дела сорвали, так-то вот душой маются? Он у меня какой: землей да небом жил. За порог выйдет - ночью ли, днем, - первым делом на небо глядит: какая погода, откуда ветер, будет ли дождь ай ведро. Все это небочтение он тут же на землю перекладывал: как на урожае скажется на сенах, на хлебе. А теперь одним болотом живет. Чуть что - он уже там, на Букановом займище: то лозу на кубари режет, то сами кубари плетет. Иной раз и домой не приходит: у него там шалаш состроен. Бороду не стрижет, весь зарос - чистый леший. Разве в складчину Россию прокормишь? Складчина - оно как: тут отщипнут, там отсыпят, тут недопахали, там - рукой махнули... Ой, не миновать нам голодухи... Ну ладно, - продолжала свою исповедь бабушка, оглаживая меня по голове и уже не смиряя голоса. - Свели со двора коня со всей упряжью, закинули на полок борону, прихватили запасной колесный ход всю мужицкую державу забрали. Одну только соху оставили с оброненным сошником. Ан не! Это еще не квиты. Вот тебе Авдошка-дурочка с того краю бежит. Запыхалась, воздуху нет слово сказать. Только попивши, выдала. "Там, - говорит, - по дворам полномоченные ходят. Во главе с Терешкой Зуйковым. Переписывают, у кого чего лишнее имеется. Кажись, кулачить будут. Так что прячьте, пока еще далеко. К Прошихе только зашли". Я так и охолодела. Ноги подломились, руки плетями повисли. Самого дома нет, на Буканово ушел вентеря трясти. А без него разве я знаю, что тут лишнее? Куда прятать? "Девки! - кличу я. - Давайте делайте хоть что-нибудь. Вон уж от Прошихи вышли да к Акулиничевым пошли. Хватайте "Зингера", тащите в огород, кладите плашмя в картошку".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: