Государыня с полным одобрением относилась к строительным трудам Суворова, что неоднократно и выражала ему. Но в сущности это не изменяло тяжелого нравственного положения Суворова, вынужденного исполнять работу, к которой у него не было ни малейшего влечения. Серьезно ища выхода из этого противоестественного положения, он задавался даже вопросом о “чужой службе” (то есть в иностранных государствах), думал об этом весьма серьезно и – как увидим ниже – неоднократно подавал прошения на высочайшее имя. Но главное, что” удручало дух Суворова, это – “измаильский стыд”, как называл он непризнанный и неоцененный по достоинству измаильский его подвиг. Скоропостижная смерть Потемкина от беспорядочной жизни (в 1791 году в дороге из Ясс в Николаев) послужила поводом к некоторому оживлению надежды на искупление этого действительного “стыда”.
Действительно, в марте 1792 года на имя Суворова последовал высочайший рескрипт, в котором, между прочим, сказано, что болезнь Потемкина помешала исполнить высочайшее повеление о награждении измаильских героев, почему Суворову и повелевается сделать дополнительное представление. Но это не могло залечить душевной раны Суворова, так как это не восстанавливало истинного значения его заслуг и ничего не давало ему в смысле награды. Поэтому он высказал, что считает измаильский штурм оцененным не по достоинству, и напомнил, что если бы он выпустил турок из крепости на капитуляцию, это было бы признано слишком малым; рискуя же на штурм, – ставил на карту и жизнь свою, и репутацию.
10 ноября того же года последовал новый рескрипт о замене финляндских построек другими, да притом еще своих собственных построек – чужими. Согласно этому повелению под начальство Суворова поступили войска в Екатеринославской губернии, в Крыму и во вновь присоединенных землях. При этом Суворову поручалось укрепление границ по проектам инженера де Волана. Кроме того, требовалось и мнение Суворова на случай оборонительной и наступательной войны в Финляндии.
Таким образом, это новое поручение несомненно свидетельствовало о доверии государыни к Суворову, о сочувствии его работам и об одобрении их. Суворов же истинным “делом” лично для себя признавал только войну. И если он не отказался от нового назначения, то исключительно потому, что на юге России он более надеялся найти выход к “истинному делу”, к “практике”, то есть к боевой деятельности, без которой он при каком бы то ни было другом роде занятий положительно замирал. Ввиду этого он по обыкновению поспешно собрался и выехал в Херсон в конце ноября. Во время пребывания в Херсоне он был хорошо поставлен в ряду местных властей, военных и гражданских. Тем не менее – повторяем – это крупное и важное дело решительно не удовлетворяло его, так как воинственные порывы и стремления его не имели выхода и должного практического применения. Положение свое он называл “тиранством судьбы” и прибегал к самым решительным мерам, чтобы выйти из такого состояния. Так, в 1793 году он подал государыне прошение об увольнении его, – “по здешней тишине” и “отсутствию практики”, – волонтером в союзные войска на всю кампанию. Тогда, как известно, под влиянием казни французского короля Людовика XVI образовалась значительная коалиция для борьбы с французской революцией. Суворов, давно уже с нетерпением следивший за революцией во Франции, сгорал нетерпением сразиться с революционерами, победоносно разгуливавшими на западе и юге Европы. Вот почему он и просился именно в союзные войска. Хотя государыня и задержала его, тем не менее, он решил, что если при первой же войне России он не будет назначен начальствующим армией “без малейших препон”, непременно отправится за границу. А потому, когда в Польше вспыхнула в 1794 году революция, вызванная вторым ее разделом, и Суворов опять-таки остался не у боевого дела, он 24 июля отправил государыне следующее прошение:
“Всеподданнейше прошу всемилостивейше уволить меня волонтером к союзным войскам, как я много лет без воинской практики по моему званию”.
Императрица вторично отказала, но дала ему некоторую надежду на боевую службу дома.
“Объявляю вам, – ответила она Суворову, – что ежечасно умножаются дела дома, а вскоре можете иметь, по желанию вашему, практику военную много. Итак не отпускаю вас поправить дела ученика вашего (то есть принца Кобургского), который за Рейн убирается по новейшим вестям, а ныне, как и всегда, почитаю вас отечеству нужным”.
Екатерина действительно даже и не думала посылать самого даровитейшего из своих полководцев против поляков. Главная роль там была предоставлена князю Репнину, находившемуся в близком соседстве с польским театром войны, хотя, конечно, Екатерине было известно, что он – человек малодаровитый, медлительный и нерешительный. Очевидно, императрица все еще продолжала находиться под влиянием гнусных, клеветнических наветов Потемкина на Суворова.
Из этих “клевретских” тенет Суворову помог выпутаться Румянцев. Он был единственным человеком, к которому Суворов чувствовал преданность и уважение, не внешнее, как к Потемкину, представлявшему собою только силу и власть, а внутреннее, чуждое всяких расчетов, основанное на признании в нем достоинства. И Румянцев понимал Суворова лучше всех других. Справедливая оценка все более возрастала с годами.
Суворов, в конце концов, дошел до полного отчаяния, что и за границу не пускают, и дома “дела” не дают, тогда как оно есть именно для него. В это время судьба сжалилась над ним и послала ему Румянцева. Как только восстание начало проявляться в Польше, последовало высочайшее повеление 27 апреля, что “требуется общая связь в охранении границ польской и турецкой”; поэтому графу Румянцеву было поручено “общее начальство над всеми войсками” тех районов, которые прилегают и к Турции, и к Польше. Значит, район Суворова к великой его радости вошел в ведение Румянцева.
Прежде всего необходимо было обезоружить так называемые “польско-русские войска” (перешедшие к нам вместе с отторгнутыми польскими провинциями). Эту операцию нужно было выполнить безотлагательно, одновременно и повсеместно. Так именно и поступил Суворов. Разоружение 8 тысяч человек на протяжении нескольких сот верст, начатое им 26 мая, было закончено 12 июля в полном порядке и спокойствии, причем не ушел за границу ни один воин-поляк с оружием. Румянцев был вполне доволен таким выполнением этого сложного и трудного дела. Он донес императрице, которая, поблагодарив его, поручила передать ее благодарность и Суворову.
С этой поры разочарованный, оскорбленный и доведенный до отчаяния Суворов возложил всю свою надежду на Румянцева – и не ошибся. Действительно, этот последний был способен и на совершенно самостоятельный шаг, если этого требовали обстоятельства. Именно в отношении Суворова он так и поступил. Когда определилось, что противодействие полякам затягивается, а поляки, наоборот, обнаруживают большую энергию и хорошо обучены, когда выяснилась вероятность затяжки войны и на будущий год, – Румянцев, вопреки намерениям кабинета и даже вовсе не сносясь с Петербургом, решил на свой личный страх и риск отправить на театр войны Суворова.
7 августа последовало предписание на имя Суворова об отправке его на театр войны с изложением главнейших оснований дела. Румянцев дополнил этот официальный документ признанием, что Суворов “всегда был ужасом поляков и турок”, что “имя его подействует лучше многих тысяч”. 14 августа Суворов выступил в поход.