Николаев прибыл в Кончанск накануне отъезда семьи Суворова, и, по-видимому, неожиданное появление сыщика ускорило отъезд. С этой поры жизнь Суворова была опутана сплошной сетью дозора в самой дерзкой и насильственной форме. К Суворову никого не допускали, отказывали всем, являвшимся к нему, не сообщая даже о них Суворову. Самому ему запрещено было ездить к соседям. Письма обязательно перехватывались. Все хозяйственные распоряжения его задерживались для испрашивания разрешений из Петербурга. К этому нужно прибавить еще неожиданно обрушившуюся на Суворова массу казенных взысканий и частных претензий, которые в короткий промежуток времени превысили 100 тысяч рублей. Все они касались службы его как военачальника, предводителя войск; значит и удовлетворять их должен не Суворов, а казна. В действительности же было как раз наоборот. По заявлениям не производилось никаких предварительных расследований; о них не сообщалось даже Суворову как ответчику: они просто обращались ко взысканию, безапелляционно, да притом еще с суровым подтверждением “не затягивать исполнения”...
Таким взысканиям не предвиделось конца, так как их не начинали разве только ленивые. Дело явно и открыто было направлено к беззаконному, насильственному разорению Суворова, прямо-таки к ограблению его. И он, беззащитный и беспомощный, безропотно подчинился жестокой судьбе, приняв такое решение:
“В несчастном случае – бриллианты; я их заслужил, Бог дал, Бог и возьмет и опять дать может”.
Наконец, вторглись даже и в личную семейную жизнь Суворова, притом в самой беззастенчивой и оскорбительной форме. Прошло 13 лет уже, как он разошелся с женой. Все время он ежегодно выплачивал ей приличную пенсию (до 3 тысяч рублей); она же, не задумываясь, жила выше средств, входя в долги. Теперь, воспользовавшись бесправным и приниженным состоянием мужа, она обратилась с просьбой обязать его: уплатить ее долг в 22 тысячи рублей; выдавать ей на прожитье ежегодно по 8 тысяч рублей и предоставить в ее пользование дом в Москве. Просьба эта была моментально удовлетворена, без всякого рассмотрения, – и Суворова высочайшим повелением обязали выполнить ее.
Ко всему этому еще нужно прибавить полное разграбление в Кобрине вследствие окончательной невозможности личного руководства и контроля. При таких условиях существования прошло около года. Наконец, 14 февраля 1798 года перед Суворовым неожиданно предстал племянник его, 19-летний юноша, подполковник Андрей Горчаков, флигель-адъютант Павла I, с предложением немедленно ехать в Петербург на основании следующего высочайшего повеления от 12 февраля:
“Ехать вам, князь, к графу Суворову; сказать ему от меня, что если было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет повода подавать своим поведением к наималейшему недоразумению”. Одновременно с этим и генерал-прокурору было предписано: “Дозволив графу Суворову приехать в Петербург, находим пребывание Николаева там ненужным”.
Этот последний моментально уехал под Москву в свое имение. Суворов же равнодушно отнесся к сообщению племянника, и отказался от поездки в Петербург. Только после настойчивых убеждений племянника в неизбежности еще более сильной опалы Суворов согласился ехать.
Павел нетерпеливо ждал Суворова. Узнав поздно ночью о его приезде, выразил сожаление, что не может тотчас же принять его, и назначил ему прием на завтра, в 9 часов утра. Прием был радушный, причем беседа с глазу на глаз, в кабинете, продолжалась более часа, после чего Суворов отправился на парад. Государь, видимо, желал заинтересовать Суворова производившимся учением, но получился совершенно обратный результат. Он открыто подшучивал и подсмеивался над учением, признавая его совершенно несостоятельным, и обнаруживал явное невнимание к нему. “Нет, не могу, уеду”, – говорил он поминутно подходя к юному князю Горчакову. И, как ни урезонивал его Горчаков, он остался непреклонным. “Не могу, брюхо болит”, – сказал он племяннику – и уехал.
Государь видел выходки Суворова, но смолчал, хотя, видимо, был даже взволнован ими. Вообще, надо заметить, что государь, перед которым все трепетало и безмолвствовало, видимо пересиливал себя в отношении Суворова, оказывал необыкновенную снисходительность к его выходкам. Суворов же не упускал случая вышутить и осмеять новые уродливые правила службы, обмундирования, снаряжения, не стесняясь даже и присутствием государя. Только раз, когда Суворов позволил себе даже бегать и суетиться во время развода между проходившими церемониальным маршем взводами, выражая на лице своем то недоумение, то изумление, шепча себе под нос: “Да будет воля Твоя” и крестясь, – то, ввиду этого несомненного беспорядка, через несколько дней после развода последовал приказ о благочинии на разводах, явно имевший в виду именно выходки Суворова, хотя имя его при этом не было упомянуто.
В конце концов, Суворов, выбрав удобную минуту, прямо испросил у Павла позволение возвратиться к себе в деревню – и в тот же день уехал. На первых порах по возвращении в Кончанское он чувствовал себя недурно. Отсутствие Николаева как бы сняло у него целую гору с плеч. Он с увлечением занялся приведением в порядок своих хозяйственных дел на месте и в Кобрине. Это на несколько месяцев заняло его, да и то не вполне: дело было чуждо ему по своей сущности, и оно не могло захватить и заполнить его всего.
Хотя он и перестал быть “поднадзорным”, но все же не имел полной личной свободы и не мог вполне безбоязненно пользоваться ею. Над ним все-таки тяготели опала и ссылка, и симптомы их до поры до времени довольно ощутительно заставляли чувствовать себя.
Несмотря на свои 68 лет он чувствовал страстное влечение служить военному делу свободно, широко... Но принять то, что так настойчиво предлагали ему, – невозможно, а другого выхода нет, особенно же при ссыльном, опальном положении, относительно изменения которого не имелось даже никаких признаков. И Суворов решил поступить “в иноки”. В декабре 1798 года он подал государю следующее прошение:
“Ваше Императорское Величество, всеподданнейше прошу позволить мне отбыть в Нилову новгородскую пустынь, где я намерен окончить мои краткие дни в службе Богу. Спаситель наш один безгрешен. Неумышленности моей прости, милосердый Государь. Всеподданнейший богомолец, Божий раб”.
Время шло, – и никакого ответа. Наконец, 6 февраля 1799 года в Кончанское приехал флигель-адъютант Толбухин и привез Суворову следующий собственноручный высочайший рескрипт от 4 февраля:
“Сейчас получил, граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании Венского двора, чтобы вы предводительствовали армиями его в Италии, куда и мои корпусы Розенберга и Германа идут. Итак, по сему и при теперешних европейских обстоятельствах, долгом почитаю не от своего только лица, но от лица и других, предложить вам взять дело и команду на себя и прибыть сюда для отъезда в Вену”.
Суворов, конечно, был несказанно поражен таким неожиданным и благоприятным оборотом дела. Толбухин, понятно, был немедленно отправлен с ответом о безотлагательном выезде в Петербург, что и последовало 7 февраля.