Александр, однако, не принял отставки Сперанского и оставил его во всех должностях и обязанностях. Сперанский продолжал свое дело с прежней энергией, хотя и без прежней уверенности в его полном осуществлении. Последнее видно из его частной переписки этого времени, а первое – из массы совершенного им за этот последний год его государственной деятельности.
Что было совершено Сперанским в это время, видно из следующего беглого перечисления: учреждение министерств, проект учреждения сената, третья часть гражданского уложения, проект устава о судопроизводстве, таможенный тариф и пр. А мысли его о вероятной будущности его планов видны из следующего отрывка из письма его к Столыпину в октябре 1811 года: “Поездка, а паче воздержание от излишних затей по службе возвратили мне почти все мое здоровье. Я называю излишними затеями все мои предположения и желание двинуть грубую толпу, которую никак сдвинуть с места не можно”.
Разномыслие между императором и Сперанским постепенно увеличивалось и к началу 1812 года, как выше упомянуто, стало столь значительным, что удаление Сперанского сделалось естественным и необходимым выводом из этого факта. Вельможные враги Сперанского постарались о том, чтобы вместе с разномыслием поселить в душе Александра неудовольствие и недоверие. Самая беззастенчивая клевета, прямая фальсификация и подделка документов, явно измышленные ложные сведения – таковы были орудия, низвергнувшие Сперанского и превратившие его удаление, исторически естественное, в жестокое падение и беспощадную расправу, которою так трагически завершилась государственная деятельность этого благородного и высокодаровитого государственного человека, так много и бескорыстно потрудившегося на пользу общую и для славы своего государя и своего отечества. Мы уже видели, что в самом начале 1811 года Сперанский настолько ощутил разномыслие с Александром, что просился в отставку. Из этой записки ясно также, что уже тогда, за год с лишком до его падения, он был окружен сплетнями, клеветами и интригами, о которых он говорит с благородным презрением. Были в то время уже и доносы императору. Это видно из той же просьбы об отставке.
В феврале Александр не принял этой просьбы и разрешил дальнейшие шаги реформы (учреждение министерств и сената); в марте подал свою Записку Карамзин, а в августе Александр уже поручает министру полиции Балашову установить тайный надзор за Сперанским и его личными друзьями. К этому времени, стало быть, вместе с усилившимся разномыслием, в душе Александра уже возникло и недоверие к Сперанскому. Не внушено ли было ему подозрение, что Сперанский, разочарованный в возможности осуществить свои заветные идеи при помощи и по желанию Александра, способен искать путей и средств осуществить их помимо и даже вопреки его воле и намерениям? Несколько позднее, в декабре того же 1811 года, Александр серьезно подозревал его в принадлежности к тайному международному союзу иллюминатов и почти верил, что Сперанский – глава этого революционного масонства в России. Так развивалась постепенно интрига, руководимая опытными и испытанными в придворных интригах царедворцами. “Сперва, однако, – читаем мы у барона Корфа, – они предпочли попытаться на разделение со Сперанским власти, что, во всяком случае, казалось тогда (во второй половине 1811 года) легче, чем ее сокрушить. Два лица, уже облеченные в некоторой степени доверием государя, предложили его любимцу приобщить их к своим видам и учредить из них и себя, помимо монарха, безгласный тайный комитет, который управлял бы всеми делами, употребляя государственный совет, сенат и министерства единственно в виде своих орудий. С негодованием отвергнул Сперанский их предложение, но он имел неосторожность, по чувству ли презрения к ним, или, может быть, по другому тонкому чувству, по неспособности к доносу, умолчать о том пред государем”. Биограф Сперанского считает это “благородное отвращение от доноса непростительною политическою ошибкой”. “Промолчав, Сперанский дал своим врагам способ сложить вину своих замыслов на него, связать ему руки, заподозрить его искренность”. “Падение его сделалось неизбежным”, – заканчивает барон Корф рассказ свой об этом эпизоде, поясняя, что Сперанский “не разглядел расставленные ему сети”.
Эти два лица, уже облеченные до некоторой степени доверием государя, как их определяет барон Корф, были: барон Армфельд, шведский аристократ, незадолго перед тем перешедший в русское подданство и находившийся в тесных связях с эмиссарами Бурбонов, и Балашов, министр полиции. Они-то предлагали Сперанскому союз для управления государством в своих видах и, получив отказ, “сложили вину своих замыслов на него”, как осторожно выражается барон Корф. Около того времени мы и встречаемся уже с поручением Александра одному из них, Балашову, учредить тайный надзор за Сперанским. Зерно недоверия и подозрения уже было брошено в душу императора. Оно быстро развивалось, питаемое дальнейшими сведениями, доставлявшимися Александру. “На помощь этим наветам, – пишет Корф, – и тому впечатлению, которое оставила в уме государя предшествовавшая им Записка Карамзина, стали появляться подметные письма, расходившиеся по Петербургу и Москве в тысяче списков и обвинявшие Сперанского не только в гласном опорочивании политической нашей системы, не только в предсказывании падения империи, но даже и в явной измене, в сношениях с агентами Наполеона, в продаже государственных тайн и пр. За двумя главными союзниками, положившими основу всему делу, потянулась толпа немалочисленных их клевретов. Что сегодня государь слышал в обвинение Сперанского от одного, то завтра пересказывалось ему снова другим, будто бы совсем из иного источника, и такое согласие вестей, естественно, должно было поражать Александра: он не подозревал, что все эти разные вестовщики – члены одного и того же союза”. Два главных заговорщика показывали вид, что в ссоре, и делали даже друг на друга доносы.
В это время правителем дел у Балашова служил некий де Сенглен, которого министр употреблял для своих дел как ловкого и способного человека, обладавшего лоском европейской образованности, качеством, редким в полиции того времени. Ему Балашов поручил ближе познакомиться с прибывшим в это время в Петербург французским дворянином Шевалье де Вернегом.
– Это тайный дипломатический агент Людовика XVIII, – сообщил де Сенглену Балашов, – постарайтесь с ним познакомиться поскорее: через него мы можем многое узнать.
Знакомство состоялось. “Вернег сделался вскоре у меня человеком домашним”, – замечает де Сенглен в своих записках, и ловкий француз повел дело так, что не Балашов через де Сенглена “мог многое узнать от Вернега”, а, наоборот, де Сенглен превратился в агента де Вернега и Армфельда, с которым де Вернег свел вскоре де Сенглена. Его-то наметил Армфельд, по указанию Бурбонского агента, в главное орудие против Сперанского и указал на него Александру, как на лучшего агента для надзора за Сперанским. В декабре 1811 года де Сенглен был втайне призван во дворец для того, чтобы возложить на него это щекотливое поручение.
Все это, как и дальнейший рассказ, основываем на повествовании де Сенглена, но при этом мы относимся к нему с большой осторожностью и, сообщая факты, снимаем с них, по возможности, все приданное им освещение. Де Сенглен старается себя обелить и все свалить на Балашова, частью же на Армфельда. Если бы в самом деле он, де Сенглен, не доносил на Сперанского, а только все узнавал от Александра, то, спрашивается, зачем бы было Александру неоднократно тайно призывать его к себе и открывать ему государственные тайны, ему, незначительному чиновнику и мелкому дворянину? Интерес, впрочем, не столько в том, кто донес, а что было донесено. С этой же стороны записки де Сенглена доставляют богатый материал.
Донесениями одного Балашова император не удовлетворялся, да и Армфельд желал, по-видимому, иметь своего человека в самом центре дела.
– Я решительно никому не верю, – сказал на этом свидании Александр де Сенглену и поручил ему “смотреть поближе и за Балашовым, – что узнаете, скажите мне”.