Старый японец глубоко вздохнул, сдвинул плечи, напряг бедра и начал подъем. Я последовал за ним, мой курума шел рядом. Каждый шаг требовал от старика все большего и большего напряжения. Оглобли оттягивали ему судорожно сжатые руки. Все его тело было откинуто назад. Я с нездоровым любопытством наблюдал за этой отчаянной борьбой. Она продолжалась до середины подъема.
Там курума остановился, с трудом переводя дух. Я тоже остановился. Возможно, не будь меня, молодая женщина согласилась бы сойти, но под моим упорным взглядом она не хотела отступать. И приказала:
— Иди!
Старик повернул к ней голову. Неизъяснимая тоска проступала на его взмокшем лице, тоска тех, кто чувствует, как роковой зверь вцепился в изнемогающее сердце.
— Иди! — крикнула молодая женщина резким голосом.
Курума собрался, как бегун перед рывком, затем попытался одним броском подняться на вершину склона. Первые потуги были обнадеживающими. Внезапно он покачнулся.
Метиска вскрикнула. Тележка завалилась. Ее вес побеждал немощные руки — оглобли выскальзывали из рук старого курумы. Молодая женщина с ужасом оглянулась: голый, залитый светом откос оказался крутым. Если бегун упадет, повозка ринется вниз, неуправляемая, непридерживаемая. Метиска будет раздавлена в этой сумасшедшей скачке.
Как должна была она любить свое великолепное тело в эту минуту! Какой ненавистью должна была пылать к старому ослабевшему японцу!
Между тем колени курумы подгибались. Свистящий хрип рвал ему горло. Пальцы разжимались… разжимались… Тележка наклонялась все больше и больше, и я уже чувствовал, как она оживлялась той страшной силой, которую приобретают вещи, когда они выходят из-под власти человека. Высшее равновесие, от которого зависела жизнь метиски, вот-вот нарушится.
Тут она взглянула на меня, в ее взгляде смешались исступленная мольба и смертельный ужас. Она так испугалась, что не способна была ни пошевелиться, ни издать звука. Но глаза взывали о помощи.
Однако я ничего не сделал.
Чувство мести, блаженной переполненности, неутоленную страсть к убийству — вот что я испытывал. Женщине захотелось повелевать, противостоять, управлять положением вещей по своей прихоти. Пусть заплатит за свои притязания! И когда мой бегун сделал движение в ее сторону, я остановил его, подняв кулак.
Старый курума внезапно выпустил оглобли — у меня в ушах еще стоит истерический крик женщины.
Но в тот же миг старый человек отчаянным движением, в смертельном броске сунул свои руки в спицы колеса. Затем его большая голова впечаталась в пыль.
Заблокированная тележка опрокинулась набок.
Я ушел не досмотрев сцену до конца.
Придя в «Гранд-отель» с визированными документами, я рассказал Бобу о происшествии.
— Эта девица заслуживает хлыста, — произнес он задумчиво. Он потянулся, жестоко сжав губы, и добавил: — Я бы охотно сделал это.
Я увидел, что он думает о бедрах, о ягодицах метиски. И мне захотелось разбить ему физиономию.
III
Боб бросил сигарету в черную неподвижную воду, положил руку на бортовое ограждение и тут же резко отдернул ее. С отвращением он произнес:
— Какая гадость! — Затем ударил ногой по релингу: — Эта дерьмовая калоша никогда не отплывет!
Я вторил ему грязным ругательством. Мы замолчали, полные внутренних проклятий. Уже три часа мы напрасно ждали сигнала сирены — полнейшее бездействие. Чтобы обойти судно, которое должно было доставить нас в Шанхай, времени потребовалось немного. В нашем распоряжении находилось небольшое грузовое судно, где нам предстояло прожить три дня и три ночи: на нем имелись четыре каюты, сооруженные над верхней палубой, по две с каждой стороны единственного общего помещения, служившего одновременно столовой, салоном и баром. Запах прокисшего пива сделал воздух в нем с трудом выносимым.
Наш багаж стоял перед закрытым отсеком, ставшим нашим жилищем. Юнга исчез вместе с ключом. Мы не жалели об этом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, что отсек годился лишь для спанья. Две койки, одна над другой, и доисторический умывальник занимали почти все пространство. Невозможно было даже одеться двоим одновременно в этой конуре, меньшей, чем купе спального вагона.
К тому же судно было омерзительно грязным. Казалось, палубу никогда не мыли. Все, к чему ни прикоснешься, оказывалось липким.
В бессильной ярости я вспомнил довольную улыбку Волэ, нашего казначея из Владивостока. Этот болван заявил нам:
— Парни, я добыл для вас два славных места. Судно грузовое, да, но судно голландское. А у голландцев, знаете, можно есть на полу. Вам будет лучше, чем на пароходе… Голландское судно, парни!
В качестве голландцев перед нами предстали китаец в очках — он молча взял наши билеты — и юнга-малаец, исчезнувший в полумраке с ключом от нашей каюты. Правда, на корме судна этой безветренной ночью висел, словно тряпка, корабельный флаг Нидерландов.
Мы провели три часа, ходя по кругу, как лошади на манеже, по узенькой и липкой палубе, не встретив ни одного человеческого лица, за исключением — мы не могли больше их выносить — людей из полиции и таможни. Но они совершенно нас не трогали. Один за другим они поднялись в апартаменты командира и больше оттуда не показывались.
Каждый раз, когда нетерпение приводило нас к месту, где жил невидимый капитан судна, мы натыкались на желтокожих людей в форме. Они делали нам знак удалиться, и мы были вынуждены снова считать мигающие огни порта Кобе.
Время шло. К судну, стоящему на рейде довольно далеко от пристани, подошла лодка: какой-то японец, совершенно усохший и старомодно одетый в кимоно, высадился с помощью двух слуг. Гребцы согнулись в бесконечном почтении и замерли в ожидании.
— Шишка! — пробурчал Боб. — Надеюсь, он арестует начальника этой помойки. Что-то здесь нечисто!
Прошло полчаса…
Покрытая плесенью лестница, спускавшаяся с полуюта, закачалась под многочисленными шагами. Старый японец показался первым, затем вышел полицейский офицер, затем жандармы и таможенники. Небольшого роста седеющий человек, почти без шеи, со сверлящими бесстрастными глазами, замыкал шествие. По его замызганной куртке с обрывками нашивок мы узнали капитана судна.
Боб произнес вслух по-английски:
— У этого мерзавца независимый вид!
Никто не обратил внимания на его слова. Шло состязание между высокими гостями и командиром в бесконечных проявлениях вежливости, в поклонах, обмене общепринятыми, освященными этикетом, расцвеченными формулами приветствиями. Затем состоялось соревнование в вежливости между офицером и старым японцем: каждый хотел предоставить другому честь покинуть судно первым. Старик, как мы и подозревали с начала этого танца, признал себя побежденным. Слуги приняли его на руки, словно священный предмет. Полицейские и таможенники сели на сторожевой катер. Заунывная жалоба наполнила ночь: сирена.
— Наконец! — сказал Боб командиру. — Знаете…
— Да, да, знаю, — прервал тот очень хладнокровно, но доброжелательно, — и от всего сердца извиняюсь, но этим японским формальностям никогда нет конца. Они поискали, поискали…
Я грубо вмешался:
— И ничего не нашли? Не так ли?
Командир немного отступил. Глаза его стали совершенно непроницаемыми. Но другой голос ответил мне:
— Совершенно ничего, представьте себе, лейтенант!
Я не слышал, как подошел этот человек, и был неприятно удивлен неслышным приближением его огромного тела — он был огромен во всех размерах: в высоту, ширину, толщину. Мне пришлось задрать голову, чтобы взглянуть в лицо колосса. И прежде всего я увидел губы. Они сразу же произвели на меня отвратительное гипнотизирующее действие. Глаза, почти не видные под толстым слоем жира, белокурые волосы, очень тусклые и уничтоженные залысинами, странная бледность щек — все это я отметил позже. Но в тот момент я был загипнотизирован только ртом, невероятно широким и мясистым, грубым и омерзительным его рисунком. Его чувственность, непристойность были сродни эксгибиционизму.