В сторожке стало тепло. Чего ж поесть? Хотелось ей открыть баночку ветчинки зарубежной, ветеранской, желеем залитой, тем более что мясо ей Димка-регент – детский врач – велел есть для давления, чтоб выше набиралось, да ведь какая в пяток ветчина! В пятницу лучше на рыбе ехать. Она встала на колени, раскрыла обшарпанный кухонный шкафчик, который был в сторожке за стол. Банок внутри стояло много, да все не то: икра кабачковая, икра баклажановая, сгущенка, шпроты, – да и колбаска кооперативная по одиннадцать рублей – полешко залежалось. Рыбы в шкафчике не было. Вера Ивановна подвигала банки… неужто всю сожрали?.. Выходит, всю… А-а, не-ет, вона икра минтай! С чайком пойдет за милую душу, скользкая и зуб не надо. Вера Ивановна отрезала ломоть хлеба, корки обломила, намазала икрой. Поспел чайник. Она кинула в чашку четверть ложечки бразильского, в катышках, растворимого кофе – тоже для давления – и туда же свежей заварки со слоном.
Шура тем временем уже поела и долывала блюдце – под молока, чем растрогала Веру Ивановну.
– Еще попей молочка.
Но Шура демонстративно отсела подальше от стола. Вера Ивановна выждала и как бы незаинтересованно напомнила:
– А чего ж помянуть-то не помянула, отсела, ровно гостья? Помяни, раз покушала.
Шура не реагировала, прикрываясь глухотой. Вера Ивановна усилила голос:
– Слышь, чего говорю-то?! Шу-ра! Помяни давай! Шура нехотя встала, повернулась к иконам, замерла.
– Ну, чего стоишь попусту? – Вера Ивановна слегка ткнула нищенку в спину. – Чего молчишь?
Шура повернула к старосте сморщенное в злобе лицо, забурчала под нос что-то грубое, вроде как даже по-матери.
– Ишь ты, – ухмыльнулась Вера Ивановна. – Дуется, как пузырь дождевой. Ну-ка мне!
Шура повернулась к иконам.
– Помяни, Господи, усопшую Акулину, вечная память, вечный покой!.. (Это про мать Веры Ивановны.) Помяни, Господи, усопшего Ивана, вечная память, вечный покой. (Про отца.) Помяни, Господи, убившего Иоанна…
– Не убившего – убиенного. Сколько раз говорено!
– Убиенного Иоанна, вечная память, вечный покой… Все, – не оборачиваясь к ненавистной хозяйке, проворчала Шура. – Помянула.
Рукавом офицерского кителя Вера Ивановна смахнула слезу с глаз, которая всегда выползала на словах «убившего Иоанна», потому что то был ее сын Ваня, разбившийся несколько лет назад по пьяному делу на грузовике в день своего пятидесятилетия. После похорон она уже на постоянно переселилась в церковь.
– Ивановна-а!.. – послышалось за дверью.
Катя-телефонистка, заместительница Веры Ивановны, прибыла для помощи – печь просфоры.
– Шура, иди в трапезную! – засуетилась Вера Ивановна. – Катерина вон приехала, мешать нам будешь.
– Все гонют, гонют… – заныла Шура, собирая манатки в узелок. – Никакого спокою… Повешаюсь, а там как знаете… Три поклона – и повешаюсь, и сами тогда разбирайтесь…
Шура, набычившись, головой вперед подалась сторожки, чуть не сбив с ног входящую Катю.
– Шурка-то прям как гоночная стала, – усмехнулась та, стягивая телогрейку. – А я, дура, таблеток от головы нажралась, да не тех сослепу, все тело разнесло, распухла, как квашня, думала, не встану. Аллергия вдарила. – Она перекрестилась и поцеловала Веру Ивановну. – Тесто-то как?
– Готово.
Катя достала с печки фанерный круг, переложенный от грязи старыми газетами, положила его на стол, уставилась в старую газету, шевеля про себя губами. Вера Ивановна принесла печатки, завернутые в чистые тряпицы. Печатки были с незапамятных времен: металл истончился и с краев был как фольга конфетная.
– Чего ты там вычерпала?
– Паренька германского отпустили – помнишь, на Красную площадь залетел? Куда ему в Сибири сидеть!.. Чахлый весь… Его по телевору показывали, прыщеватенький такой… Мамка к нему еще на суд приехала. Паршивенький немчонок. Помнишь, у нас в деревне какие стояли: один к одному, один к одному!..
Катя содрала газету и потрусила над фанерным кругом мукой.
– А Тоня-то Колюбакина, слышь, Вер, померла. В огороде ковырялась – и башкой в гряду. Удар зарезал. Привезти должны.
– Пускай везут, – сдержанно кивнула Вера Ивановна, – Она свое погуляла… И с тем и с этим… Даже Петрова не обошла, невзирая, что старик…
– А ты не ревнуй, – выкладывая тесто, рассудительно сказала Катя. – Чего тебе Петров? Петров вон сколько пользы принес, вся церква по сей день на нем…
Вера Ивановна вдруг застыла.
– Старая кокура! Храм-то не топлен! Из башки вон!..
– Тоже мне ктитор!.. – покачала головой Катя, – Котлы топишь, пола моешь!.. Тем ли церковный староста заниматься должен?
Вера Ивановна отряхнула руки от мучного налипа и побежала в котельную
– глубокий подвал под правым приделом церкви.
Оба котла выстыли, да как им не выстыть, если два дня не топлено. Вера Ивановна проковыряла шуровкой колосники от угольного спека, вычистила поддувала, запалила масляную рвань, сверху положила чурочек и угольку помельче, чтобы схватилось. От возни снова застучало в голове, она присела перевести дух. Сверху с поленницы, не выдержав угарной вони, мягко шлепнулась старуха Машка и, мяукнув, полезла котельной вверх по обитому кровельным железом желобу для подачи угля. Крутые ступеньки, ведущие в котельную, ей были уже не под силу.
А весной еще по ступенькам прыгала, подумала Вера Ивановна, наблюдая, как Машка с трудом выбирается по скользкому железу. Ей не под силу, а мне каково?.. Зима на носу. Кто храм топить будет? Размерзнут трубы, котлы встанут, роспись в храме попадает… Думать страшно! А ведь когда гнал батюшка Левку-кочегара, не думал! Выгнал – и с глаз долой!.. Кто теперь в котельной управляться будет, воду носить, дрова?.. Главное – еврей ему Левка! А он и еврей-то всего на четвертушку, если на то пошло. А хоть бы и целиком еврей, что с того? Иисус-то наш Христос кем был?.. Русским, что ль?!
Катя уже сажала на противень напечатанные просфоры.
– Холодильник бы надо. Одним разом напечь – на две недели. А то – мудохайся каждый раз!
– Я бы свой с Кирпичной привезла, – вздохнула Вера Ивановна, – да как привезешь?
– На санках если?
– На санках-то зимой, а зимой на кой ляд мне холодильник?
– Вчера по телеверу Пугачеву передавали. С дочкой. И на мать-то не похожа… Не смотрела?
– Тут и без телевера колготня… Ты водой, водой просфоры помажь. Шурка-то знаешь чего грозится? Три поклона, говорит, и повешаюсь в лесу! Повисю, говорит, сымут, захоронят красиво, с песнями, удавленников с оркестром хоронят.
– Ишь ты! – возмутилась Катя. – Озорница! Пойдет да удавится.
– А мне-то какой грех! – Вера Ивановна покачала головой. – Скажут, довела!
– В приют сдай, – посоветовала Катя.
– Скажут, сдала, куска хлеба пожалела.
– А ты ее к делу приспособь – дурь-то и снимет, У тебя и так дел невпротык, а тут еще отдыхальщица санаторная!
– Нет уж, пускай Христа ради живет. Еще скажут: вдвоем-то, мол, нехитро управиться. Пусть уж до весны побудет. – Вера Ивановна знала, конца этому разговору нет, а потому закрыла тему, только добавила для итога: – Батюшке скажу. Так и так: грозит, мол, удавиться. Чтоб был в ответственности.
– Скажи, – согласилась Катя. – Я тебе кролика привезла.
– Шура скушает, – кивнула Вера Ивановна.
– А сама-то?
– Их Господь православным запретил: кролики котам преподобны. И котятся слепыми, как недоноски… – Вера Ивановна печально вздохнула. – Ох, Кать, грехов на мне, исповедаться надо. Посидела бы тут денек, пока я к отцу Науму в Загорск сбегаю. Посидишь?
– Чего хочешь, это – нет! Меня озолоти, чтоб здесь под зиму, в ночь!.. Пришибут – никто не дознается! Лежи воняй!..
– А я вот не боюсь. Мне что жить, что помереть… Помереть даже лучше, забот меньше, Катерин… Одна беда – грехов полно. Тело зароют, тело сопреет, а душа-то неприкаянна, душе страдать… Прямо какая-то тоскливая я стала, Катя, сама себе в тягость. Иной раз думаю: плюнуть бы да уйти к себе на Кирпичную, комнатка у меня веселая, пенсия пятьдесят рублей, чего еще? Буду сидеть Мананку Зинаидину нянчить.