29

В Литерную пришло два письма. В одном говорилось, что Окоемов – не тот человек, за кого себя выдавал. В другом – что не воевал.

Бред. Оксюморон. Утверждение, содержащее прямое отрицание, отрицание действительного, суть шизофрения.

Но это и есть мы.

30

А вот говорят: спал с лица. Говорят тоже: потерял лицо. Первое – про физику, второе – про психику. Толян не спал с лица, а потерял его, как физически, так и психически. Он сделался неузнаваем. Нос заострился и удлинился, губы сузились и еле раскрывались для механического глотания пи-

щи или произнесения односложных слов типа да и нет, глаза, утерявшие сияние, провалились в ямы, а ямы приобрели синегнойный цвет, что в сочетании с оливковой кожей, туго натянутой на лоб и скулы, и проваленными щеками, производило впечатление вставшего из могилы мертвеца. Прежнее и новое обличье создавали двуличье, наличье коего никак не связывалось с рабочим-ремонтником, явившимся к нам сколько-то лет назад.

– Толян, иди, позавтракаешь с нами.

– Спасибо.

– Спасибо да или спасибо нет?

– Нет.

– Ты что, завтракал?

– Да.

– А что ты завтракал?

– Кофе.

Первый номер не удался. Номер второй.

– Толь, у тебя там была солярка, не принесешь плеснуть на костер, хотела сжечь нападавшие сучья, а они отсырели от дождя и никак не занимаются, принесешь?

– Да.

Я стою, опираясь на грабли, возле горы собранного мокрого сушняка, лес блестит от прошедшего ливня, солнце отражается в каждом листике и каждой травинке, каких достигает, тени мамы и папы, тени моего детства промелькивают в углу глаза или в углу памяти, я оборачиваюсь, чтобы схватить мелькнувшее, оно исчезает, не давшись, и схватить нечего. Другая тень скользит, с какой ушло, ухнуло всё самое радостное и печальное, что было здесь, но об этом я запретила себе вспоминать и соблюду запрет, чего бы ни стоило.

– Смотри, как здорово занялось.

– Да.

– Опять звонил Милке?

– Да.

– Что говорил? Что не можешь без нее?

– Да.

– Сможешь, поверь мне, сможешь, найдешь хорошую девочку, не сейчас, не сразу, но обязательно найдешь и сможешь.

– Нет.

– Почему?

– Зачем мне девочка, у меня есть.

– Она не у тебя, а у другого. Слышишь?

– Да.

– И что?

– Ничего.

– А если она не вернется?

– Я не смогу.

– Что не сможешь? Жить?

– Да.

– Ты сказал ей, что покончишь с собой?

– Да.

– Толь, ну вот посмотри, всю ночь лило, гроза словно с цепи сорвалась, а сегодня какой день, вот так и у тебя будет, вчера гроза, завтра солнце, я тебе точно говорю, я честное слово тебе даю, что так будет, я больше, чем ты, прожила на земле и знаю эти состояния, когда от тебя уходят, хорошо, живые, тогда можно поправить, а когда нельзя, вот тогда не приведи Господь, ты меня слышишь?

– Да.

– Если хочешь, чтобы она к тебе вернулась, дай срок, не терзай ее ежедневными и еженощными звонками, так ты ее только достаешь, она должна как минимум соскучиться по тебе, а ты не даешь, а вместо этого досаждаешь, а досада играет не в твою пользу, понимаешь?

– Да.

– Ты понимаешь и не можешь с собой справиться?

– Да.

– А что будет с Милордом, если с тобой что?

– Милка возьмет.

– А если не возьмет?

– Тогда она последняя дрянь.

– А не ты?

Пламя взлетает к веткам сосен. Сосны у нас старые, с длинными голыми стволами, ветки начинаются высоко. Хорошо, что высоко, не повесишься. Безотрывно смотрю в огонь. Фантастические композиции, возникающие на мгновенья и через мгновенья видоизменяющиеся, внезапный зеленый или синий язычок на месте оранжевого, безмолвная пляска летучих обрывков из ничего, необъяснимо, про СО2 помню со школы, а все равно необъяснимо.

– Обедать придешь? Я щи сварила.

– Милка вкусные варила.

– Какие Милка варила, у меня нет.

– Я так.

– Придешь?

– Да.

– Ну, вот и молодец.

На этот час отступило.

31

Женщина была седая, настороженная, с честным лицом и честными рабочими руками, перебирала ими что-то на скатерти, стряхивала невидимую пыль, трогала за сломанную дужку немодные очки, просила мужа не уходить из комнаты, не доверяла мне.

– Можно, я включу диктофон?

– Можно, и ты, Сенечка, включи.

– Так кто же он был, если не тот, за кого себя выдавал?

– Я написала вам.

Полторы странички. Мне мало. Мне надо было посмотреть на нее. Мне надо было удостовериться, что она настоящая. Интуиция диктовала, что ей можно верить. Не было ни одного слова в письме, которому нельзя было бы не поверить. Я должна была проверить. Ее и себя.

– Расскажите подробнее, если можно.

– Можно.

Искренность возникает в ответ на искренность. Желаемое получаешь, когда в тебе не деланое, а настоящее. Возьмешь неверную ноту – всё испортишь. Нельзя врать в эмоциях. Запоминайте. Я была как девушка, не скрывающая девичьего интереса в предвкушении важных сообщений. Я осторожно увлекла ее, и она увлеклась. Но прежде она увлекла меня.

Издательский работник Татьяна Юрьевна Одоевская училась в первом классе, а художник Василий Иванович Окоемов, которого звали по-другому, учился в четвертом, вместе с ее братом Мишенькой, они были кореша, и Вася часто бывал у Миши и Тани дома. Когда разразилась война, их семью эвакуировали в Башкирию, в городок Дюртюли, туда же эвакуировался Вася с матерью. С 41-го по 43-й Вася работал на швейной фабрике, шил белье для фронтовиков, из чего можно заключить, что на фронте с первого дня войны не был и быть не мог. На фронт ушел как раз Мишенька и погиб в 44-м, любовь и незаживающая рана младшей сестренки. В июле 43-го собрались в Москву, попрощались с Васей и его мамой, и с этого времени следы Васи для Тани теряются. Воевал ли потом, она не знает. Встреча получилась почти через тридцать лет, а расставание – и вовсе неописуемое. Издательство готовило детскую книжку, иллюстрации к ней делал набиравший известность Окоемов. Художественному редактору Одоевской отдали рисунки, она села просмотреть их – и сердце у нее зашлось. Не то что сила искусства воздействовала. А то, что в одном из маленьких героев она узнала Мишеньку, портретное сходство исключало сомнения. Она нашла случай передать художнику, что хочет побеседовать с ним. Он заглянул. Снял меховую шапку, положил на край стола. Никакой это был не Окоемов. Перед ней стоял Вася Огинский. Она задавала ему какие-то вопросы, он отвечал, как отвечает человек кому-то, кого видит впервые. Дрожащим пальцем она указала на рисунок героя: это Мишенька? Окоемов окаменел. Я Мишина сестра Таня, открылась она, а вы Огинский. На лице пришельца выразился ужас, оно сделалось бледнее бумаги, на которой был нарисован Мишенька. Метнулись полы суконного пальто, он бежал, как тать в нощи, он исчез, как призрак, в мгновенье ока, забыв меховую шапку лежать, где лежала.

– Все были потрясены. Мне можно не поверить, но в комнате сидели еще люди, в том числе зав редакцией, он и сейчас работает, поговорите с ним, тем более что они дружили с послевоенных лет.

– Но почему элементарный вопрос поверг его в такой ужас?

– Я не знаю.

– Он не хотел возвращаться в прошлое?

– Он хотел разорвать с прошлым, я считаю.

– Вы не делали новой попытки увидеться с ним?

– Нет, а зачем?

– А он с вами?

– Его реакция не допускала кривотолков, было очевидно, что ему это крайне неприятно.

– Стало быть, он Огинский.

– Василий Иоаннович Огинский, поскольку отца звали Иоанн, он был еврей.

– А дед – Георгиевский кавалер?

– Какой дед, не было у него никакого деда.

– Как не было?!

– Так, не было.

– А откуда же фамилия Окоемов?

– Фамилия его матери по второму мужу.

– А мать – простая молдаванка с заросшим чувственным лбом?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: