Но мало найдется женщин, которые бы на месте моей матери не упали духом.
В таком положении были дела, когда мне минуло шесть лет. Я был забавный, веселый шалун, ласкаемый офицерами и столько же полный проказ, как дерево, полное обезьян. У матушки явилось столько занятий, что она нашла необходимым иметь помощницу и решилась просить сестру свою Эмилию переехать к ней жить. Но для этого необходимо было получить согласие ее матери; а бабушка не виделась с матушкою с приезда своего в Медлин-галл. После они стали вести переписку; матушка молчала, будучи сначала не более как женою простого солдата; но когда дела ее приняли счастливый оборот, она первая протянула оливковую ветвь, которую бабушка приняла, узнав, что она мирно отделилась от мужа. Так как бабушке уже надоело жить в опустелом доме, и Эмилия объявила, что она умирает с тоски, то решено было, что они обе приедут жить с матушкою, что вскоре и последовало. Тетушка моя Милли, прекрасная собою, живая и веселая, была тремя годами моложе матушки. Бабушка была сердитая, капризная старушка, огромного роста, но весьма почтенной наружности. Лишним считаю заметить, что с приездом мисс Эмилии число посетителей не только не уменьшилось, но еще значительно увеличилось.
Тетушка Милли скоро столько же полюбила меня, сколько я любил проказы; этому нечего удивляться, потому что я был типом проказника. Матушка была серьезна и иногда бранила меня; бабушка крепко била и вечно бранила, между тем как тетушка, задумав какую-нибудь шалость, которую сама не смела выполнить, всегда употребляла меня своим агентом, так что мне всегда приписывали ее выдумки, и я редко оставался ненаказанным; но об этом я мало думал. Ее ласки, пряники и сахарные сливы вознаграждали меня за брань матушки и за оплеухи, которые я получал с длинных пальцев моей почтенной бабушки. Кроме того, офицеры принимали во мне большое участие, и должно заметить, что хотя я решительно отказался учить азбуку, зато успел во многом другом. Моим большим покровителем был капитан морского полка Бриджмен, невысокий, но красивый мужчина. С ним я часто убегал из дому и ходил обедать с офицерами, пил тосты, и стоя у стола, пел две или три забавные песни, которым он меня выучил. Иногда я возвращался домой немного навеселе, что очень сердило матушку; бабушка поднимала руки кверху и смотрела сквозь очки на потолок, а тетушка Милли смеялась вместе со мною. Восьми лет я уже приобрел такую известность, что всякая шалость, сделанная в соседстве, непременно приписывалась мне, и к матушке доходили беспрестанные жалобы на разбитые стекла и другие проказы, хотя очень часто я бывал совершенно невинен. Наконец, все, кроме моей матушки и тетушки Милли, объявили, что мне давно пора ходить в школу.
Однажды вечером все наше семейство сидело в зале, за чаем. Я притаился в углу: верный признак, что готовил какую-нибудь шалость (а я действительно насыпал в то время пороху в бабушкину табакерку), когда старушка сказала матушке:
— Белла, неужели мальчишка никогда не будет ходить в школу? Он совсем пропадет.
— Отчего же он пропадет? — спросила тетушка Милли. — Неужели от того, что не пойдет в школу?
— Молчи, Милли; ты так же избалована, как он, — отвечала бабушка. — Мальчики никогда не пропадают от воспитания, а девушки очень часто.
Думала ли матушка, что это относилось к ней, — не знаю; но она поспешно отвечала:
— Вы, кажется, не можете жаловаться на мое воспитание, матушка; иначе вы не были бы здесь.
— Правда, Белла, — отвечала бабушка, — но вспомни, что ты никогда бы и не подумала выйти за солдата, — за простого солдата, когда твоя сестра метит на офицера. Да, — продолжала старушка, перестав вязать чулок и смотря на дочь, — и подхватить одного, если сумеет: поручика Флета не выживешь из лавки. (Бабушка в эту минуту дала мне случай положить на место ее табакерку; и заметив, что она уронила на пол вязальную иголку, я поднял ее и воткнул сзади в ее платье, так что она не могла видеть).
— Я слышала, что мистер Флет очень хорошей фамилии, — продолжала бабушка.
— И большой дурак, — прервала матушка. — Я уверена, что Милли не обращает на него внимания.
— Он офицер, — отвечала бабушка, — не простой солдат.
— Право, матушка, для меня лучше мой простой солдат, потому что я делаю из него, что хочу; если он солдат, то я его командир и буду им, пока жива.
— Полно, полно, Белла, зачем вспоминать старое; но мальчика надо отдать в школу. Ах, я уронила иголку!
Бабушка встала и вертелась кругом, ища иголку, которую, странно сказать, никак не могла найти. Она открыла табакерку и понюхала табаку, чтобы прочистить зрение.
— Что это сделалось с моим табаком, и где иголка? Персиваль, что ты сидишь в углу; поищи мою иголку.
Я счел нужным повиноваться и очень прилежно начал искать. Встретив взгляд тетушки Милли, я показал ей на иголку, торчавшую из бабушкиного платья, и потом опять стал на колени, между тем как тетушка зажимала рот платком, чтобы не смеяться.
Через минуту Бен сначала тихо постучал в дверь и потом отворил ее и вошел. В это время все офицеры обедали, и лавка была пуста.
— Тебе нужно будет взять три связки книг, — сказала матушка, — но еще будет время; возьми чай и пей в кухне.
— Нет ли у тебя шиллинга, Белла? — сказал Бен со своим обыкновенным спокойствием.
— Возьми вот шиллинг, Бен, — отвечала матушка, — но не пей так много пива.
— Боже мой, что сделалось с моей иголкой? — вскричала бабушка, оборачиваясь.
— Вот она, — сказал Бен, заметя ее в бабушкином платье. — Я уверен, что это работа Персиваля.
Бабушка взяла иголку от Бена и потом обратилась ко мне:
— Негодный мальчишка, так это ты воткнул сюда иголку? А сам как будто ищет ее. Ты пойдешь в школу, сударь, пойдешь непременно!
— Вы сказали иголка, бабушка, я и искал иголку. Вы не говорили о вязальной спице; я бы мог сказать вам, где она была.
— Да, конечно, кто спрятал, тот может найти; ты идешь в школу, или я не остаюсь здесь в доме.
Бен взял свой чай и вышел из комнаты. Он хорошо знал дисциплину и вне казарм.
— Я пойду в кухню к отцу, — вскричал я.
— Нет, не пойдешь, негодный мальчик, — сказала матушка. — В кухне не твое место, и если я езде услышу, что ты куришь трубку…
— Капитан Бриджмен курит, — отвечал я.
— Да, он курит, а ты не должен курить.
— Поди, поди сюда, дружок, — сказала бабушка, открыв табакерку и держа ее в одной руке. — Что ты сделал с моим табаком?
— Помилуйте, бабушка, трогал ли я сегодня вашу табакерку?
— Почему мне знать? У тебя руки, как крючки, верно, ты трогал; мне бы только хотелось поймать тебя. Я насыпала поутру свежего табаку.
— Может быть, в лавке ошиблись, — сказала тетушка Милли, — это часто случается.
— Не знаю, надо переменить; я не могу этого нюхать.
— Бросьте в огонь, бабушка, — сказал я, — а я сбегаю с табакеркой в лавку и снова насыплю полную.
— Да, больше нечего делать, — отвечала старуха и, подойдя к камину, высыпала табак на уголья. Вдруг последовал взрыв, и масса дыма хлынула ей в лицо; чепчик вспыхнул, очки упали с носа, и лицо почернело, как у трубочиста. Старушка вскрикнула и отскочила назад; но, наткнувшись на стул, на котором сидела, поймала меня и всею своею тяжестью упала на меня. Я только что собирался ускользнуть во время тревоги, потому что матушка и Милли также испугались, как увидел себя почти задушенным тяжестью своей бесчувственной бабушки, а она, как я уже говорил, была огромная и тучная женщина. Будь я в другом положении, я не столько бы страдал, но, к несчастью, я упал прямо на спину и лежал кверху лицом, которое давила широчайшая часть тела старушки; она приплюснула мой нос, и дыхание мое остановилось. Не знаю, долго ли осталась бы бабушка в таком положении; быть может, она бы и совсем задушила меня, если бы я не употребил в дело свои зубы. Я укусил ее сквозь платье, почти задыхаясь, стиснув зубы с судорожным усилием. Бабушка, чувствуя ужасную боль, скатилась на бок, и тогда матушка и тетушка, думавшие, что я убежал из комнаты, нашли меня без чувств, с посиневшим лицом. Они подбежали ко мне, но я все еще не мог разжать зубов; чистый воздух и холодная вода привели меня в чувство, и меня положили на софу в совершенном изнеможении. Бабушка не так счастливо отделалась; она несколько дней не могла сидеть на кресле без подушек, и хотя меня бранили немного, но старушка получила явное ко мне отвращение, матушка молчала, а тетушка сделалась не так весела, как прежде. Все это предвещало что-то недоброе. Через несколько дней я узнал свою судьбу. В одно прекрасное утро, в понедельник, Бен пришел необыкновенно рано; мне надели на голову шапку, на плечи накинули плащ, Бен схватил меня за руку, в другую взял закрытую корзину и повел меня, как овцу на заклание. Когда я уходил, в глазах тетушки Милли были слезы, матушка была печальна, а бабушка даже сквозь очки не могла скрыть своей радости. Дело в том, что бабушка восторжествовала, и меня вели в школу.