Но безупречность Бабо не более, чем распущенность всех остальных, казалась способной вывести полубезумного дона Бенито из его сумрачного оцепенения. Впрочем, испанский капитан тогда еще не представлялся американцу полубезумным, его странное состояние воспринималось до поры до времени лишь как бросающаяся в глаза деталь общей картины беды и беспорядка на судне. И все-таки капитан Делано был неприятно задет, как ему тогда показалось, недружелюбным безразличием испанца к нему. К тому же дон Бенито держался с нескрываемым хмурым высокомерием, которое американский капитан, однако, великодушно приписал все тому же разрушительному воздействию болезни, так как по опыту прежних лет знал, что существуют своеобразные натуры, которых продолжительные физические страдания лишают всяких признаков интереса и доброты к ближним, словно, посаженные судьбой на черный хлеб несчастья, они считают только справедливым подвергать обидам и унижениям всякого, кто к ним приблизится, давая и ему вкусить от этой горечи.
Однако вскоре капитан Делано уже думал, что, как ни снисходителен был в своем отношении к дону Бенито, все же судил его слишком строго. Его обижала холодность испанца; но ведь столь же холоден он был со всеми, кроме разве своего слуги. Даже обычные судовые рапорты, с которыми к нему, по заведенному морскому порядку, через положенные промежутки времени являлся кто-нибудь из подчиненных (белый, негр или мулат), Бенито Серено выслушивал нехотя, с презрительным нетерпением. Так, наверное, вел себя его монарший соотечественник Карл V, перед тем как покинуть трон для отшельнической жизни.
Что пост капитана ему в тягость, заметно было по всему. Надменный и хмурый, он даже не снисходил до того, чтобы лично отдавать приказы, действуя во всем через своего черного телохранителя, который, в свою очередь, пересылал их по назначению через посыльных — испанцев или рабов, всегда наготове вившихся поблизости от дона Бенито, подобно пажам или рыбам-лоцманам. И человеку сухопутному никогда бы не пришло в голову, что этот болезненный и вялый аристократ, безмолвно скользящий по палубе в стороне от всего, облечен единоличной властью, выше которой во время плавания нет инстанции на этом свете.
Итак, испанец был, по-видимому, всего лишь жертвой собственной душевной болезни. Но, с другой стороны, могло статься, что он прибегает к такой манере сознательно. И в этом случае дон Бенито являл собой доведенное до предела воплощение скверного, но существующего у капитанов крупных судов обычая всегда держаться холодно и недоступно, не выказывая иначе, как в минуту крайней опасности, своей правящей воли, а заодно и вообще ни малейших признаков человечности, так что сам капитан уже становится как бы не живым существом, а скалой или, вернее, заряженной пушкой, которой, пока не придет пора метать громы, просто нечего сказать.
Если так, то вполне понятно, что, повинуясь долгой привычке к такому нечеловеческому поведению, испанский капитан и теперь, при настоящем состоянии судна, сохраняет все ту же надменную позу, быть может, безвредную или даже подходящую на хорошо оснащенном судне, каким «Сан-Доминик», вероятно, был при выходе в плавание, но теперь по меньшей мере неуместную. Возможно, испанец считал, что капитаны, как боги, во всех случаях жизни должны оставаться недоступны для смертных. А всего вернее, его сонное высокомерие — это не более как попытка скрыть собственное бессилие, не жизненное правило, а простая уловка. Как бы то ни было, но чем больше капитан Делано наблюдал нарочитую или невольную холодность дона Бенито ко всем и вся, тем меньше он чувствовал себя лично ею задетым.
Да и не один только капитан занимал его внимание. Шумная беспорядочная сутолока на палубе многострадального «Сан-Доминика» не могла не оскорблять взор американца, привыкшего к спокойной семейственной упорядоченности на своем зверобое. Здесь нарушалась не только матросская дисциплина, но подчас обыкновенная пристойность. Причиной этого, по мнению капитана Делано, было главным образом отсутствие вахтенных офицеров, которым на многолюдном корабле поручаются, наряду с более высокими обязанностями, и, так сказать, полицейские функции. Правда, седовласые щипальщики пакли с высоты по временам увещевали своих чернокожих соплеменников; но, укрощая одного или другого, пресекая отдельные стычки, они были бессильны установить на палубе в целом хоть какой-то порядок. «Сан-Доминик» был в положении большого трансатлантического эмигрантского судна, на борту которого среди его живого груза есть, без сомнения, немало люден тихих и безобидных, как тюки или ящики, однако такие мягкие люди ничего не могут сделать против своих буйных соседей, и тут нужна твердая рука помощника капитана. «Сан-Доминику», как и эмигрантским кораблям, нужны были строгие вахтенные офицеры. Но на его палубах не видно было даже и четвертого помощника капитана.
Гостю весьма любопытно было поподробнее узнать обстоятельства, приведшие к такому опустошению в командном составе и его последствиям; ибо хотя кое-какое общее представление о бедственном плавании «Сан-Доминика» у него и сложилось по жалобам и стенаниям обступивших его в первые минуты людей, однако подробности до сих пор оставались ему неизвестны. Об этом, без сомнения, лучше всех мог рассказать сам капитан. Правда, обращаться опять к неприветливому, надменному испанцу было неприятно. Однако капитан Делано все-таки собрался с духом и, подойдя к дону Бенито, еще раз выразил ему доброжелательное сочувствие, прибавив, что, если бы он (капитан Делано) лучше знал все несчастия «Сан-Доминика», его помощь, наверно, была бы действеннее. Быть может, дон Бенито любезно расскажет ему, что и как с ними произошло?
Дон Бенито вздрогнул; потом, словно разбуженный лунатик, посмотрел на своего гостя бессмысленным, пустым взглядом; и наконец потупился. В этой позе он и остался стоять, не поднимая головы, так что в конце концов капитан Делано, в свою очередь, сильно смутившись, вынужден был поступить столь же невежливо: повернуться к испанцу спиной и уйти, в надежде, что удастся расспросить кого-нибудь из белых матросов. Но он не сделал и пяти шагов, как дон Бенито взволнованным голосом окликнул его, извинился за свою минутную рассеянность и сказал, что готов удовлетворить его интерес.
Почти во все время последовавшего рассказа капитаны стояли на шканцах вдвоем, не считая слуги, и никто не мешал их разговору.
— Вот уже сто девяносто дней, — начал испанец своим сиплым шепотом, — как этот корабль с полным составом команды и судовых офицеров и с несколькими каютными пассажирами, всего числом около пятидесяти человек, отплыл из Буэнос-Айреса в Лиму, имея на борту разнообразный груз: парагвайский чай и прочее, а также, — он сделал жест в направлении полубака, — вот этих негров, из которых теперь осталось, как вы можете видеть, едва ли сто пятьдесят, а в то время было более трехсот душ. У мыса Горн нас настиг шторм. Во время этого шторма я за одно мгновение лишился сразу трех своих лучших помощников и пятнадцати матросов, их всех снесло за борт вместе с грота-реем, который вдруг обломился под ними, когда они пытались обить шестами обледенелый парус. Чтобы облегчить корпус, за борт были выкинуты наиболее тяжелые тюки с мате, а также почти все бочонки с пресной водой, которые были принайтовлены к палубе. И это последнее вынужденное действие послужило причиной наших бедствий, когда на смену штормам пришел затяжной штиль. Когда…
Но здесь его прервал припадок мучительного кашля, вызванный, несомненно, душевными страданиями. Черный слуга обхватил дона Бенито, не давая ему упасть, и, вытащив из кармана флакон с лекарством, прижал к губам хозяина. Тот немного пришел в себя. Но черный слуга, боясь, как бы капитан не упал, по-прежнему обнимал его одной рукой и не отводил от его лица встревоженного взгляда, ища на нем знаков улучшения или ухудшения.
Испанец же продолжал свой рассказ, но теперь отрывисто и невнятно, точно во сне:
— О, боже мой! Чем пережить то, что я пережил, с радостью приветствовал бы я жесточайший шторм! Но…