Мы опять принялись за обед, но тревога не покидала нас; мы чувствовали: это не конец, что-то еще должно произойти, и колокол вот-вот зазвонит вновь.

И он зазвонил как раз в ту минуту, когда матушка начала резать крещенский пирог. Мужчины, все как один, встали. Дядя Франсуа, который уже хлебнул шампанского, объявил, что убьет «его», объявил с такой злобой, что матушка и тетя, желая его утихомирить, бросились к нему. Отец, вообще человек очень спокойный и даже до известной степени беспомощный (однажды, свалившись с лошади, он сломал себе ногу и с тех пор приволакивал ее), теперь заявил, что хочет узнать, в чем дело, и пойдет вместе с дядей. Мои братья, одному из которых было тогда восемнадцать, а другому двадцать лет, побежали за ружьями; на меня особого внимания не обращали, но я схватил дробовик и решил присоединиться к экспедиции.

Вскоре мы двинулись в путь. Впереди шли отец и дядя, сопровождаемые Батистом, который нес фонарь. За ними следовали мои братья Жак и Поль, а позади всех плелся я, несмотря на уговоры матери, которая осталась стоять на пороге вместе со своей сестрой и моими двоюродными сестрами.

За час до того снова повалил снег, засыпавший деревья. Ели, которые стали похожи на белые пирамиды, на огромные сахарные головы, сгибались под тяжестью этого иссиня-белого покрова; сквозь серую пелену мелких, быстро падавших хлопьев едва виднелись тоненькие кустики, в темноте казавшиеся совсем белыми. Снег валил до того густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Но фонарь бросал перед нами яркий свет.

Когда мы начали спускаться по винтовой лестнице, вырубленной в стене, я, признаться, струсил. Мне показалось, что за мной кто-то идет, что вот-вот кто-то схватит меня за плечи и утащит. Мне захотелось вернуться, но для этого пришлось бы снова пройти через сад, а на это у меня не хватало храбрости.

Я услышал, что калитка, выходившая на равнину, отворяется; дядя снова начал браниться: «Опять он удрал, дьявол его задави! Ну попадись ты только мне на глаза, уж я не промахнусь, сукин ты сын!»

Страшно было смотреть на равнину или, вернее, догадываться, что она перед тобой: ведь ее не было видно; видна была только бесконечная снежная завеса вверху, внизу, впереди, направо, налево — куда ни глянь.

«А собака-то опять воет! Что ж, я покажу ей, как я стреляю! Хоть до нее-то доберусь!» — снова услышал я голос дяди.

Но тут же я услышал голос доброго моего отца: «Лучше пойдем и возьмем к себе бедное животное, ведь оно воет от голода. Несчастный пес зовет на помощь, он обращается к нам, как обратился бы человек, попавший в беду! Пойдем к нему».

И мы тронулись в путь сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный, густой снегопад, сквозь эту пену, заполнявшую собой и ночь и воздух, колыхавшуюся, колебавшуюся, падавшую и таявшую на коже, леденившую тело, леденившую так, как будто его пронзало сквозь кожу острой, мгновенной болью при каждом прикосновении крошечных белых хлопьев.

Мы увязали по колено в мягкой, холодной массе; чтобы сделать шаг, приходилось высоко поднимать ногу. По мере того как мы продвигались вперед, вой собаки становился все слышнее и громче. Вдруг дядя вскрикнул: «Вот она!» Все остановились, чтобы рассмотреть собаку, как это делают, встретив ночью врага.

Я ровно ничего не видел, но все-таки догнал взрослых и разглядел собаку, казавшуюся страшным, фантастическим созданием; это была большая черная овчарка с длинной шерстью и волчьей мордой, стоявшая в самом конце длинной световой дорожки, которую оставлял на снегу наш фонарь. Собака не двигалась; она замолкла и только смотрела на нас.

«Странно: она не подходит к нам и не убегает. Мне смерть хочется всадить в нее пулю», — сказал дядя.

«Нет, надо взять ее с собой», — решительно возразил ему мой отец.

А мой брат Жак заметил: «Да ведь она не одна! Рядом с ней что-то стоит».

И в самом деле, за собакой стояло что-то серое, неразличимое. Все осторожно двинулись вперед.

Видя, что мы подходим, собака села. Она вовсе не казалась злой. Похоже было, что она скорее довольна, что люди пришли на ее зов.

Отец направился прямо к собаке и погладил ее. Она стала лизать ему руки, и тут мы увидели, что она привязана к колесу коляски, похожей на игрушечную тележку, обернутую несколькими шерстяными одеялами. Кто-то из нас бережно развернул одеяла, и, когда Батист поднес фонарь к дверце колясочки, напоминавшей гнездышко на колесах, мы увидели там спящего ребенка.

Мы были до такой степени поражены, что не могли произнести ни слова. Отец первым пришел в себя, и, так как он был человеком отзывчивым и к тому же несколько восторженным, он положил руку на верх колясочки и сказал: «Несчастный подкидыш! Мы возьмем тебя к себе!» И велел Жаку катить нашу находку впереди всех.

Думая вслух, отец заговорил снова: «Это дитя любви; несчастная мать позвонила в мою дверь в ночь накануне Богоявления, прося нашего милосердия ради Христа».

Он снова остановился и, подняв голову к ночному небу, во весь голос четырежды крикнул на все четыре стороны: «Мы взяли ребенка!» Затем положил руку брату на плечо и прошептал: «Франсуа! А что было бы, если бы ты выстрелил в собаку?»

Дядя ничего не ответил, но широко перекрестился в темноте: несмотря на все свое фанфаронство, он был очень религиозен.

Собаку отвязали, и она пошла за нами.

Господи, до чего же радостным было наше возвращение домой! Правда, немалого труда стоило нам втащить коляску по лестнице, прорубленной в стене, но в конце концов мы все-таки вкатили ее прямо в прихожую.

Какая смешная была мама, как она была рада и как растеряна! А четыре мои двоюродные сестры, совсем еще крошки, — самой младшей было шесть лет, — были похожи на четырех куропаточек, прыгающих вокруг гнезда.

Наконец так и не проснувшегося ребенка вытащили из коляски. Оказалось, что это девочка, которой было месяца полтора. В ее пеленках обнаружили десять тысяч франков золотом — да, да, можешь себе представить? — десять тысяч франков! Папа положил их в банк — ей на приданое. Да уж, на дочь бедняков эта девочка была не похожа… Скорее, это была дочь дворянина и простой женщины из нашего города... а может быть... Словом, мы строили уйму самых разнообразных предположений, но истины так никогда и не узнали…

Ничего и никогда… Ничего и никогда… Да и собаку никто в наших краях не признал. Она была нездешняя. Как бы то ни было, тот или та, кто трижды позвонил в нашу дверь, хорошо знал моих родителей, коль скоро выбор его пал на них.

Вот таким-то образом, полутора месяцев от роду, мадмуазель Перль появилась в доме Шанталей.

Впрочем, «мадмуазель Перль» ее прозвали гораздо позже. А при крещении ей дали имя Мари-Симона-Клер, причем имя Клер должно было впоследствии стать ее фамилией.

Откровенно говоря, наше возвращение в столовую с проснувшейся малюткой, глядевшей на людей, на огни испуганными голубыми глазенками, со стороны могло показаться довольно забавным.

Мы опять сели за стол, и каждый получил свою порцию пирога. Королем оказался я, и я избрал королевой мадмуазель Перль, как сегодня — ты. Только в тот день она вряд ли понимала, какая ей оказана честь.

Девочку приняли в нашу семью и воспитали. Шли годы; девочка выросла. Она была хорошенькой, ласковой, послушной. Все ее любили и, вероятно, страшно избаловали бы, если б этому не мешала матушка.

Матушка была женщиной строгих правил и неукоснительно придерживалась сословной иерархии. Она согласна была относиться к Клер, как к родным детям, но считала нужным, чтобы разделявшее нас расстояние не сокращалось ни на йоту и чтобы положение девочки в семье было определено совершенно точно.

И вот, едва она подросла настолько, что могла понимать такие вещи, матушка рассказала ей ее историю и очень деликатно, даже мягко, внушила ей, что она не родная дочь, а приемыш, и что в семье Шанталей она, в сущности говоря, чужая.

Клер поняла свое положение и повела себя удивительно умно и поразительно тактично: она сумела занять и сохранить то место, которое ей отвели, с таким неподдельным добродушием, непринужденностью и чуткостью, что отец не раз бывал тронут до слез.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: