23 ноября 1919 года. Офицерик пришел в себя вчера около полуночи. Спросил, где находится, и далеко ли Пихтовая. Я ответил. Ждал, он объяснит, что стряслось, и что за солдаты с ним были, и почему все заколоты штыками, а главное, как с пихтовскими, с пушилинскими приказчиками и Востротиным, сошелся. Он, однако, обо всем об этом говорить не заспешил. Имя свое и звание сказал: Григорий Николаевич Взоров, старший лейтенант – и все. Чин – это я и без него, по погонам узнал, а имя. Может быть и чужим назвался. Хотя, какой прок? Предупредил, что мундир его и все прочее спрятал и что лучше ему забыть, кто он есть на самом деле, а если вдруг кто нагрянет, назывался просто Григорием, родственником моим. Рассказал про утрешнюю встречу с Оспатым (умолчал, за каким занятием застал меня Оспатый). Что красные еще вчера утром прошли близко от пасеки на восток, всего сильней на него подействовало. После этого он даже совсем безразлично выслушал про ампутированный палец на ноге и ничего не спросил. И о штыковой ране, что она теперь не опасна, заживать будет, тоже ни словечка. Будто и не о нем разговор, его не касается.
11 ноября 1919 года. Жил эти дни в ожидании – нагрянет Оспатый, либо кто по его указке. Кажется, Бог миловал. С позавчера снег повалил, и посейчас сыплет и сыплет. Уйма снегу. Так что к пасеке, кроме как на лыжах, не добраться. Григорий молчит. Попросил, как очнулся, не выпытывать, кто он и что стряслось с ним, и молчит. И Господь с ним, что человеку лезть в душу, пусть поправляется.
2 января 1920 года. Месяц не писал, и недосуг было. Поторопился определить, будто вовсе уж на поправку дело пошло у Григория. Он вдруг так расхворался – до половины декабря никак не чаял, что выживет, хоть силы все вкладывал. Однако ж поставил на ноги к Рождеству! Григорий хотел, чтоб в Пихтовую я наведался. Мне и без хотения его давненько пора было к своим, проведать, вчера к ночи возвратился. Там – красные уже, и губернский центр у них. Железнодорожные колеи забиты вагонами, паровозы промерзли. Вагоны полны добра: обмундирование, одежда всякая, продукты, колчаковы деньги в мешках. Пачки денег. Снег метет на рассыпанные банкноты на путях, никто их не подбирает. А у вагонов с провизией, с оружием, с одеждой – охранники... Комиссары нашли вагон с бумагой и типографией и с дня захвата Пихтовой печатают, кругом клеют свою газетку «Луч красного солнца». Над «Лучом» этим вершковыми буквами, что ни газета, «Да здравствует советская власть!», «Да здравствует мировая революция», «Да здравствует III интернационал!», «Да здравствует рабоче-крестьянское правительство!»... Пускай бы эти здравицы, когда бы вослед не приказы новых властей под ними. Все имеющие четырехклассное образование обязаны зарегистрироваться, войти в комиссию по борьбе с безграмотностью. Иначе суд Рев. Трибунала... Без документов с печатями-подписями новоуправителей по железным дорогам ездить запрещается. Кто нарушит запрет, с поездов сниматься будут и прямиком в концентрационные лагеря передаваться. Вот тебе и луч красного солнца... А катится этот луч вовсю. По слухам, большевики на полпути от Красноярска до Иркутска. Григорий не верит, и мне не хочется, а что тут поделать; правда, видать... Про приказчиков пушилинских, про Ивана Востротина дознался. Как уехали в ноябре, в прошлый год уж теперь, не в шинелях, и по делам торговым уехали, – так и не объявились. А Пушилины, и Игнатий, и Степан, перед самым приходом красных куда-то пропали. Шибко не допытывался, даже у деда Авдея и тетки Натальи... Григорий про все это молчит старательно. Ходит уж молодцом, париться нынче будем. Пишу, в окно поглядываю, он в полушубке, в пимах носит воду, дрова в баньку...
6 января 1920 года. Григорий ушел. Вчера проводил его до Китата, ночью посадил на поезд на восток. Все свое, кроме оружия и червонцев, оставил. Предложил денег ему– отказался наотрез. Хотел было Евангелие с собой взять, подержал, поднес к глазам, сказал: «Дважды не убережет» и просьбу высказал: сохранить. До лучших дней... Ему важно до своих добраться. Должен бы. Авдеевские одежды впору ему пришлись. В них, с котомкой, с бородой да исхудавший никак на его благородие не похож. Лишь бы по третьему кругу хворь не накатила. Глядел поезду вослед, загадал: свидимся еще с Григорием, – не удержатся большевики, а нет... Храни его Бог..."
После этой записи от 6 января 1920 года в тетрадке оставалось еще несколько заполненных рукой Терентия Засекина страничек. Зимин внимательно просмотрел их, выискивая, может встретятся еще строки, посвященные старшему лейтенанту Взорову. Нет. Был рассказ о новом визите в конце января в Пихтовую, о находке по пути обратно в лесу заряженной винтовки на боевом взводе, прислоненной к стволу дерева, о пихтовских родственниках. А вот о Взорове впредь ни слова.
– Ну, и вернулся старший лейтенант? – спросил Зимин.
– В Пихтовое он точно вернулся. Но здесь, на пасеке, думаю, больше не бывал. Иначе бы забрал вещи.
– А оставались вещи?
– Совсем немного. Тоже они в отцовом тайнике были.
Опять Засекин исчез в соседней комнате и вышел из нее с самодельной соломенной коробочкой.
– Вот...
На стол легли серебряный Георгиевский крест с металлической лавровой ветвью на двухцветной ленте, маленькая фотографическая карточка женщины лет тридцати пяти-сорока с приятным открытым лицом, с гладко зачесанными светлыми волосами, и, наконец. Евангелие с полустершимся золотым крестом на потускневшей обложке, попорченное, продырявленное посередине.
– Неужели то самое? – спросил Зимин, имея в виду упоминавшееся в дневнике Терентия Засекина. Он взял со стола Евангелие.
– Оно. Какому же еще быть, – ответил пасечник. – А фотографию, я так думаю, отец просмотрел. Между страницами лежала. Сам три года назад ее обнаружил. До этого сколько раз листал...
Зимин бережно положил Евангелие и дневник на стол, склонился, разглядывая портретную фотокарточку ясноглазой женщины в белой блузке с приколотой к ней брошью.
– Матери его фото, так считаю, – сказал хозяин избы.
Зимин посмотрел на оборот снимка. Надписи никакой.
– Да, Василий Терентьевич, интересно, – сказал он. – Но в дневнике ни слова о причастности Взорова к колчаковскому кладу.