В ту незабываемую весну у моря, когда под мартовским солнцем отогревались больные суставы и от морской соленой свежести дышалось легче и глубже, Роберт встретил еще одного друга — книжку стихов молодого, рано погибшего поэта Роберта Фергюссона.
6
В ранние мартовские сумерки Роберт спускался в порт, в одну из недорогих таверн, где поджидал Ричарда Брауна: через несколько дней тот уходил в плавание на большом корабле, и Роберту хотелось напоследок чаще видеться с другом.
Но по дороге он всегда заглядывал в единственную книжную лавку на главной улице, где хозяин беспрепятственно позволял ему рыться в книгах и журналах, разложенных на прилавке и расставленных на узких высоких полках.
Старый книголюб, полвека просидевший в книжной пыли, одобрительно смотрел, как этот весьма невыгодный клиент, купивший за все время только дешевое издание романа Маккензи «Человек чувств», бережно и любовно перекладывает стопки книг, осторожно переворачивает страницы и подолгу листает дорогие толстые словари, изящно изданные мемуары и нарядные, с золочеными заставками избранные сочинения знаменитых философов и ученых, как осторожно проводит он рукой по мягкому кожаному переплету, с сожалением откладывая книгу, явно недоступную для его кармана.
Наблюдательный владелец всех этих сокровищ заметил, что его посетитель дольше всего читает и перечитывает собрания стихов и песен и, шевеля губами, незаметно для себя отбивает такт ногой. Хозяин потирал подбородок и посматривал на старый шкафчик, запертый висячим замком и задвинутый в самый угол лавки.
В один из вечеров, когда Роберт в ответ на деликатное покашливание с трудом оторвался от томика «Памелы»[3], хозяин кивком подозвал его к себе и сказал, что, если его юному другу некуда спешить, он просит оказать ему честь — выпить с ним чашку хорошего чаю и побеседовать на досуге.
В задней комнатке, в каких обычно владельцы магазинов принимают наиболее уважаемых покупателей, Роберт пьет крепчайший чай, похожий цветом на красное дерево. Он ответил на все вопросы старика и, сам того не желая, проговорился, что пишет стихи. Теперь ему ничего не остается, как прочитать строки, написанные во время болезни, когда ему казалось, что смерть близка.
Недаром библия была настольной книгой в семье Бернсов. Недаром строгий бог неизменно присутствовал в их жизни во все часы дня и ночи, не спуская глаз со своих чад и готовя суровое наказание за каждый проступок. К нему обращены псалмы, которым учили Роберта его первые наставники — отец и Мэрдок. Эти псалмы Роберт и переложил в стихи, добавив к ним «Молитву в час глубокого отчаяния».
Старый хозяин книжной лавки — шотландец до мозга костей — внимательно слушает, как этот высокий, чуть сутулый парень в домотканой, очень чистой рубахе и грубошерстных деревенских чулках до колен, тщательно выговаривая английские слова, читает строки, похожие на стихи всех английских поэтов XVIII века; как видно, в них он достаточно начитан. Хорошие стихи, гладкие, звучные, но есть в них что-то ненастоящее, не похожее на живую речь, которую старик только что слышал из уст своего гостя. И откуда у него такие мрачные мысли? Ему бы сейчас пить вино, обнимать веселую девчонку — перед такими глазищами ни одна не устоит! А вместо этого он просит бога уберечь его от искушения, молит: «Избавь глаза мои от слез — или навек закрой!», сравнивает себя с деревьями, оголенными бурей, и все кается в каких-то, наверно воображаемых, грехах.
Гость кончил читать. Хозяин долго молчит. Потом встает, выходит в лавку, отпирает хитрый замок маленького шкафа и достает из-под толстых дорогих томов ин-фолио[4] небольшую узкую книжку, отпечатанную на дешевой сероватой бумаге.
— Я хочу, чтобы вы приняли эту книгу от меня на память, — говорит он. — Я не знал автора — он умер в Эдинбурге, в больнице, когда ему было двадцать три года, как вам сейчас. Фергюссон был поэт божьей милостью, и писал он по-шотландски, так, как говорят и у вас в Эйршире и у нас на побережье. Может быть, он вам подскажет, как писать стихи на нашем родном языке...
В этот день Роберт не пришел на свидание с Ричардом Брауном. Он допоздна читал вместе со старым книжником стихи Фергюссона и без конца расспрашивал о его судьбе.
С такой поэзией Бернс встретился впервые.
И впервые понял, что его родной шотландский язык существует не как «простонародный диалект» или язык старинных, полузабытых баллад, а как настоящий литературный язык, на котором можно писать отличные стихи.
По строю, по общности множества слов шотландский язык — родной брат английского. Он похож на английский, как украинский или белорусский похожи на русский, как провансальский — на французский или каталонский — на испанский. Многие поколения шотландцев разговаривали и пели на этом языке, и с XIV века сохранились отличные баллады народных шотландских певцов — «мекэров», воспевавших подвиги героев и страдания влюбленных.
После объединения Шотландии и Англии образованные и знатные шотландцы, величавшие себя «северобританцами», старались говорить по-английски, а шотландский язык называли «извращенным диалектом» английского, языком простонародья, неприличным в гостиных и университетских аудиториях.
Но нельзя искоренить язык, на котором есть своя литература, свои песни и предания. И по-прежнему на этом языке говорили пахари и пастухи, на нем пелись песни, в которых звучали старинные гэльские слова и погромыхивало раскатистое шотландское «р-ррр...».
Бернс знал, что «настоящие» поэты теперь пишут по-английски.
Он знал, что поэтами-шотландцами, Томсоном и Шенстоном, особенно гордятся их соотечественники, потому что они писали на классическом английском языке. Мэрдок все время старался приучить мальчиков к хорошему английскому произношению. Роберт и сам старался писать все свои «серьезные» стихи по-английски и только в песнях и шуточных стихах давал себе волю писать по-шотландски, чтобы его лучше понимали односельчане.
И тут он увидел, что Фергюссон пишет на шотландском языке легкие, звучные и певучие стихи, пишет просто, понятно и вместе с тем изящно, тонко, с веселой выдумкой, с неистощимой фантазией. Он описывал жизнь «Старого Дымокура» Эдинбурга — ярмарки, скачки, факельные шествия в день рождения короля, даже заседания коллегии адвокатов, где он служил писцом. Иногда он рассказывал о каком-нибудь забавном случае: то он будто бы подслушал спор пешеходной тропки с мостовой, то разболтался с пеночкой, прилетевшей к его окну, то в нарочито напыщенных строфах пел дифирамбы своим старым, видавшим виды штанам.
Крепкий, четкий ритм фергюссоновской строфы, подкрепленный звонкими переборами ловко подобранных рифм, привел Бернса в восторг. Даже лихая пародия в стихах на любимую книгу «Человек чувств» (в пародии воспевались слезы и вздохи «чувствительной свиньи») — даже она не задела Роберта. А может быть, Фергюссон помог ему ощутить некоторую деланность и даже фальшь в герое книги Маккензи, который «ронял слезу» или «рыдал, как дитя», по самому ничтожному поводу.
Но у самого Роберта слезы подступали к горлу, когда он думал о судьбе Фергюссона. Какой великий поэт мог бы вырасти из этого мальчика, загнанного болезнью и нищетой в страшную палату городского дома умалишенных! Неужто никто не понимал, что жалкое голодное существо, дрожащее на соломенной подстилке в углу темной, затхлой клетки, — гордость Шотландии? Неужто никто не мог прийти к нему на помощь, вылечить его, накормить...