Ослепительно синело высокое небо, сияло над Забайкальем вечно веселое солнце. Ганька ехал в самой средине растянутого на версты, грохочущего и орущего в сотни глоток обоза. В синей сатиновой рубахе, подпоясанной патронташем, в стоптанных ичигах из кожи-сыромяги и старой казачьей фуражке с желтым околышем. За плечами у него висела охотничья берданка, на боку — обшитая сукном алюминиевая фляга. Своей молодостью и растерянно-озабоченным видом подросток привлекал к себе внимание многих. В попутных станицах и селах, глядя на него, всхлипывали и сокрушались от недобрых предчувствий партизанские жены и матери. Только у ребятишек его появление вызывало жгучую зависть.

Все время дорога шла по берегу Аргуни. Целый день Ганька видел справа от себя заросшие лесом горы Маньчжурии, слева — голые, сплошь распаханные под пашни сопки Забайкалья. Постепенно они становились все круче и выше, все ближе подступали к взбаламученной сильной низовкой реке. Сверкали снежно-белые гребни волн, качались под ветром буйные заросли верб и черемух, облитых зеленым лаком распускающейся листвы. Вились над рекою чайки, кружили в поднебесье коршуны, звенели серебряными колокольчиками жаворонки. Тоскующими глазами следили за ними сидевшие и лежавшие в телегах раненые, обмотанные запыленными и рыжими от засохшей крови бинтами.

Часто дорога пересекала глубокие заболоченные распадки с текущими в них студеными ручьями. Водой из ручьев Ганька поил сгоравших от жажды раненых. На этих людей было больно смотреть. Еще недавно полные сил и здоровья, были они теперь совершенно беспомощны. У самых тяжелых запали глаза, обострились заросшие жесткой щетиной лица. Всем им требовался полный покой, а их без конца трясло и мотало по камням и ухабам. Несколько человек находилось в безнадежном состоянии. Они доживали последние минуты на залитой вешним светом земле, расставаться с которой так трудно и горько.

На одной из коротких остановок к Ганьке подъехал Пожилой, недеревенского вида человек на соловом черногривом коне с высоко подрезанным хвостом. Был он маленький, словно весь ссохшийся. Морщинистых, глубоко запавших щек его совсем не коснулся весенний загар. Зато жесткие седые усы воинственно торчали в стороны, а небольшая красивая бородка была заботливо подстрижена совсем недавно. Из-под припухших красноватых век бодро и доверчиво глядели на все окружающее ясные доброжелательные глаза. Был он в белой фуражке с темным бархатным околышем, в поношенной форменной тужурке, с серебряными пуговицами, со следами споротых петлиц на воротнике. Под распахнутой тужуркой виднелась вышитая серая косоворотка.

«Какой-то учитель, — решил про себя Ганька. — И зачем только понесло такого на войну? Шибко уж он хулой и на коне сидит, как огородное пугало. Того и гляди, что свалится».

— Здравствуй, товарищ! — сказал старик, поднеся руку к козырьку фуражки. — Разреши воспользоваться твоей флягой? Один раненый сильно хочет пить, а у меня, как на грех, ни фляги с собой, ни кружки.

— Берите! — протянул ему Ганька только что наполненную флягу.

— О, да она с водой! Значит, не придется мне слезать с коня. Наездник из меня, как видишь, никудышный. Свалиться с моего Россинанта я способен в любую минуту, а взгромоздиться на него могу лишь с помощью пенька или забора.

— Вам бы лучше в телеге устроиться, — посочувствовал ему Ганька. — Этак с непривычки все потроха растрясете.

— К счастью, потрохов у меня нет, молодой человек. Давно остались одни жилы да кости… А относительно телеги ты прав, конечно. Но об этом мне некогда было думать. Каратели уже вступали в деревню. Для меня это верная смерть Но тут, понимаешь, неожиданно подскочил мой бывший ученик, командир партизанской сотни, с оседланным запасным конем. Он успевал в дороге отстреливаться и оберегать меня от падения на землю-матушку. Вспоминаю сейчас эту сумасшедшую скачку — и в жар бросает.

Напоив раненого, он вернул Ганьке флягу и сказал:

— Будем держаться рядом, раз свела нас судьба. Ты как, не против? Тогда все в порядке. Давай познакомимся. Георгий Алексеевич Окунцов, учитель из Шаманки.

— А я Улыбин из Мунгаловского.

— Чересчур коротко отрекомендовался, — рассмеялся Окунцов. — Меня интересует имя, молодой человек.

— Ганька.

— Значит, Гавриил Улыбин? Кем же ты доводишься Василию Андреевичу Улыбину?

— Племянником.

— Вот как! Тогда понятно, почему оказался у красных. Правильно поступил. Иначе поплатился бы головой за такое родство.

— А вы почему партизанить пошли? — осмелился спросить Ганька.

— К этому шагу я был давно подготовлен. За мои политические убеждения при царе я дважды административно ссылался в Сибирь. В Россию потом так и не выбрался. Когда, наконец, разрешили мне учительствовать, на одном месте засиживаться не давали. Зимой учительствую в какой-нибудь глухой деревушке, а летом, по предписанию полицейского исправника, перебираюсь в другую. Не хотели, чтобы я сближался с мужиками, внушал им разные бунтарские мысли. Так и гоняли меня целых двенадцать лет. Только в семнадцатом обосновался я в Шаманке среди приискателей. Через год стал членом приискового ревкома, выступал на митингах и собраниях, за что и был записан разными старорежимцами в самые отпетые большевики. Отрицать этого я не стал, взял да и махнул в партизаны.

Окунцов озабоченно вздохнул:

— Знаю, житье впереди предстоит нелегкое. Но я рад, что оказался на старости лет среди борцов за свободу народа. Было время, когда я и мечтать не смел, что доживу до такого дня. Но, как видишь, дожил. Боюсь только, что не смогу быть полезным в полной мере.

— Ничего! — сказал Ганька. — Будете живой, здоровый, дело вам найдется. На войне учителя тоже нужны.

Окунцов с ласково-хитрой усмешкой в глазах поглядел на вздумавшего утешать его подростка и весело согласился с ним:

— Да, на этой войне учителя нужны. Все эти люди, — обвел он рукой вокруг себя, — должны знать, за что они воюют и что с ними будет, если они не сумеют победить. Значит, надо скрипеть и держаться…

Назавтра к вечеру преградили партизанам дорогу величавые горы, закутанные в облака. На горах синела вековая, богатая зверем и птицей тайга. Над гневно кипящей в теснинах Аргунью вилась по отвесным скалам тропа, недоступная для обозов. Телеги с военным имуществом, с беженцами и ранеными сгрудились в пади Убиенной, под обрывами Винтовальной горы, розовой от буйно цветущего багульника. На всю жизнь запомнились Ганьке эти названия. Там кончилось его отрочество и началась полная невзгод и лишений молодость.

Конно-азиатская дивизия барона Унгерна настигла красных. Завязался ожесточенный двухдневный бой. Бились ночью и днем. А в это время в тылу вязали и сколачивали плоты. Топорами и шашками рубили в лесу деревья, скатывали бревна с обрывов в реку. Работали все, кто стоял на ногах. По огромному плотбищу пылали незатухающие костры. В котлах и ведрах варили конину и ели без хлеба и соли.

Вместе со взрослыми скатывал Ганька с горы тяжелые лиственничные бревна. Ломая усыпанный цветами багульник, увлекая с собой лавину камней и щебня, летели и падали в воду бревна со сбитой, измочаленной в клочья корой. Покрытые синяками и ссадинами руки подростка потемнели от клейкой смолы, разодранная на локтях рубаха намокла от пота. А на юге, подстегивая его и всех, кто работал в тайге и на плотбище, с каждым часом все ближе и ближе бухали пушки, вспыхивала и замирала ружейная трескотня. Там сражались насмерть отборные партизанские заслоны. Все чаще приносили оттуда убитых и раненых бородатые пожилые санитары.

Окунцов, с которым Ганька ночевал под одной телегой, деятельно помогал поварам, варившим конину. Сняв с себя тужурку, таскал он охапки хвороста, ходил за водой. Ганька легко узнавал его по белому верху фуражки, по ковыляющей стариковской походке и с радостью думал:

«Скрипит, как старая лиственница, а не рассыпается. С самого утра на ногах. Живучий, ничего не скажешь».

В полдень Окунцов с ведром холодной воды поднялся к работающим в полугоре партизанам. Когда он поставил ведро на землю и остановился, то долго не мог отдышаться. С лица его градом струился пот. Руки тряслись и дрожали, а на груди от сильного сердцебиения ходуном ходила косоворотка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: