– Интересно, – приподнялся на лежаке Замойский. – Каких же вы не любите, старшина?
– А многих, – махнул рукой Лаврентьич. – И Пушкина за «Евгения Онегина», и Гончарова за «Обрыв», и Чернышевского за «Что делать?», и Островского за «Грозу».
– Это почему же? – ошеломленно спросил младший политрук, потрясенный непонятной строптивостью фронтового повара. – Ведь это все глыбы какие бессмертные, боги, а не писатели!
– А разве я против, – пробормотал Лаврентьич, – конечно, боги. Только почему у них героинями одни ветреные бабы в главных произведениях… Вы мне назовите, товарищ младший политрук, хотя бы одну героиню, которая бы верной до гроба после первой любви оказалась. Татьяна Ларина, что ли? Или Вера Павловна из «Что делать?»? А? Одни измены, да и только.
– Но позвольте, – решительно возразил Замойский, – наши великие классики воспевали свободу любви, раскрепощенность русской женщины.
– А разве нельзя им было свободу любви совмещать с верностью, – упрямо возразил Лаврентьич. – Вот у меня перед самой войной жена к дамскому парикмахеру ушла, а как я ее любил, ни разу слова бранного не сказал, любое желание исполнял, как очумелый бросался, а она предпочла какого-то плюгавенького белобрысого франтика. Не, я с вашей логикой никак не могу согласиться. Извините меня, товарищ младший политрук.
Замойский собирался продолжить спор, но в эту минуту громкий голос посыльного с порога землянки выкрикнул:
– Старшина Прасолов, немедленно к комиссару батальона.
Привычно перекинув автомат через плечо, Лаврентьич поспешил в штаб. Комбата там не было. Комиссар батальона, осунувшийся и посеревший от бессонницы, тревожными глазами разглядывал карту района боевых действий, делал на ней пометки. Выслушав доклад старшины, не по-уставному ответил.
– А-а, Лаврентьич. Очень хорошо, что ты так быстро прибыл. Выспался?
– Не очень, – признался повар, – мы полночи с младшим политруком из армейской газеты спор вели.
– О чем же? – рассеянно спросил комиссар, продолжая разглядывать значки на карте.
– О классиках, о самых наших великих писателях и поэтах. Я несогласие свое посмел высказать.
– Какое же? – не поднимая головы, озадаченно осведомился комиссар.
– Почему они только тех женщин воспевали, которые были неверными в любви и своем супружеском долге, мужей и возлюбленных бросали, одним словом. По-моему, классики не правы.
Думавший о чем-то своем, комиссар неожиданно рассердился:
– Да иди ты к шутам, Лаврентьич. Мы никак не решим, сколько «сорокапяток» на прикрытие второй роты можем выделить, а ты со своей чепухой. Хотя постой, – закончил он более миролюбиво и даже улыбнулся при этом, – спорщик ты, видать, интересный. Вернемся из боя и на эту тему поговорим. Гм… А вызвал я тебя затем, чтобы кухня к девяти утра была подтянута к самой линии наших окопов. Надеюсь, в тот час мы уже в фашистских траншеях будем, и тем, кто штурмовал, ой как котелок с горячей кашей понадобится.
– Слушаюсь, товарищ старший политрук, – гаркнул старшина.
… Целый день над передним краем рвались снаряды и мины, а вперемежку воздух наполнялся гулом танков и самолетов. Пригнувшись к земле, пять раз подряд бросались на врага пехотинцы, но откатывались, оставляя на поле боя безмолвные тела убитых. И все-таки упорство и отвага взяли верх. К вечеру дивизия выбила фашистов из всех трех линий траншей. Усталые солдаты и командиры с лицами, осыпанными копотью пороховых разрывов, пили горячий чай, деловито располагались на ночлег все те, кто имел право сомкнуть в зыбком сне глаза. В блиндаже командира батальона комиссар проводил короткое совещание ротных агитаторов. Какая-то мысль не давала ему покоя, как не дает покоя чувство неисполненного долга. Напрягая память, комиссар спрашивал самого себя: какая. И вдруг вспомнил: Лаврентьич. «Вот ведь чудак! – незлобиво подумал старший политрук. – Разве можно обижаться на всех русских классиков только потому, что тебя когда-то покинула ветреная вертихвостка».
Старший политрук позвал ординарца и приказал:
– Немедленно разыщите старшину Прасолова и приведите его ко мне.
– Прасолова? – удивленно поднял редкие брови ефрейтор.
– Ну что вы смотрите на меня, как на каменное изваяние, – усмехнулся комиссар. – Я ведь, кажется, не оговорился.
Не опуская глаз, ефрейтор напряженно молчал. От этого пристального взгляда как-то не по себе стало комиссару. Он все понял, когда увидел, как зашевелились побелевшие губы.
– Полчаса назад фашистская мина попала в полевую кухню, – раздался тихий голос. – Старшина Прасолов и его помощник убиты.
– Уходи, – шепотом приказал комиссар и, оставшись в одиночестве, горько подумал: «Милый, добрый Лаврентьич! Вот и не довелось мне опровергнуть твою выстраданную логику и реабилитировать наших великих предков. Но у каждого из нас есть память, самое острое и чуткое оружие, и в ней ты будешь у меня жить вечно».
Над отбитыми траншеями звенели пули, с режущим надсадным воем проносились снаряды и мины, сотрясая землю новыми разрывами, сотни бойцов отражали натиск врага, но уже не было среди них доброго покладистого Лаврентьича.