И Абду-Гаме уразумел.
Когда приезжали из города люди в кожаных куртках, собирали народ на митинг на базарной площади и хлестали воздух резкими, пронзительными словами о борьбе и мести, о будущем счастье, Абду-Гаме сидел в лавке, смотрел неподвижными глазами на оратора и на толпу и едва заметно усмехался.
«Одно мгновение на весах вечности… Праведные да разумеют…»
За горами великий афганский эмир, и ему помогает другой Ак-Падишах, инглиз, пушками, ружьями, офицерами, и в бухарских горах собирает рать верных доблестный зять калифа, Энвер.
Мышь бегает, мышь кричит: «Яшасын адалет!»
Миг — и нет мыши.
Абду-Гаме спокоен, и только от пережитого прошла змеистая складка по лбу, и стал он молчалив с домашними.
Суровый приходил с базара и лишнего слова не говорил с женами, а когда слышал в доме трескотню женщин и писк детей, хмурил брови.
Мгновенно все умолкало, и на приветствие жен всегда одно отвечал Абду-Гаме:
— Меньше слов!.. Язык женщины что колокол при дороге. Звонит от всякого ветра.
В прошедшем году взял Абду-Гаме третью жену.
Надоели две первые: состарились, сморщились, согнулись, как корявые стволы саксаула.
А у соседа Карима подросла дочь Мириам.
Еще маленькой девчонкой бегала она по базару, и видел Абду-Гаме детскую рожицу с двумя круглыми блюдами глаз, опушенных мехом загнутых ресниц; рот — цветок граната и смугло-розовые щеки.
А предыдущей весной исполнился Мириам возраст зрелости, и лег на лицо вечной тенью черный чимбет.
И от этого стала сразу таинственной и желанной.
Абду-Гаме послал сватов. Карим, бедняк и неудачник, обезумел от радости породниться с самым богатым баем Аджикента, с ходжой. Скоро условились о калыме, и вошла Мириам маленькими ножками в дом Абду-Гаме.
Было Абду-Гаме тридцать шесть лет, невесте — тринадцать.
И в ночь к испуганной и трепещущей пришел Абду-Гаме, муж и владыка.
Долго рыдала Мириам, и ласково утешали ее старые жены Аиль и Зарра, сидя по сторонам и гладя тоненькие плечи, покрытые синяками и укусами.
Не знали они ревности, нет ее в этой стране, и по сморщенным щекам их сбегали слезы. Может быть, вспоминали такие же ночи, испытанные в дни, когда входили они женами в дом Абду-Гаме.
Так же плакали и покорялись.
Но Мириам не покорилась.
И хотя каждой ночью приходил Абду-Гаме и каждой ночью горело воспаленное тело Мириам, она возненавидела Абду-Гаме твердо и неистово.
Но Абду-Гаме ничего не нужно было, кроме тела, которое можно было ощущать под крепкими пальцами, щипать, мять, кусать, вжимать в него свое тело и отдавать ему избытки мужского хотения.
В полдень Дмитрий вышел из огороженного двора курганчи на улицу.
— Куда собрался? — спросил его стоявший у ворот отделенный.
— До базару. Кишмишу купить, халвы.
— Разве разбогател?
— Вчора почту привезли с Ташкента. Батька грошей прислав трохи.
— Что ж, угощаешь?
— А як же, товарищ отделенный. Чайку выпьем.
— Ну, катись!
Дмитрий пошел к базару, насвистывая и загребая сапогами пыль.
Перешел базарную площадь и направился к лавке Абду-Гаме.
Кроме халвы и кишмишу, ему хотелось купить вышитую золотом тюбетейку, к которой давно он приглядывался.
— Отслужу, вернусь в Олынанку, напялю дивчатам на завидки, — не хуже попа в камилавци.
Абду-Гаме сидел, как всегда, поджав ноги, и курил чилим. Булькала в медном, горящем на солнце кувшине вода, хрипел чубук, и клокотал дым в горле курильщика.
Дмитрий подошел.
— Здорово, бай. Як живешь?
Абду-Гаме не спеша выпустил дым.
— Здравствуй, джигит.
Вот, бачишь, хочу тюбетейку купувать.
— Красивый хочешь сделаться? Жена бирать задумал?
— Ну, бай, це ты заврався. Де тут жинку знайти? Хиба на овце жениться?
— Уй-бай! Такой джигит всякий красавица пойдет.
Добре… Ты меня сосватай, а по́ки давай тюбетейку.
— Какой хочешь?
— Самую гарную, щоб в золоти.
Абду-Гаме достал откуда-то из-за спины расшитую бухарскую парчовую тюбетейку, засверкавшую золотыми, зелеными, апельсинными переплесками так, что Дмитрий даже зажмурился.
— Чок-якши, — сказал Абду-Гаме, чуть улыбнувшись.
Дмитрий напялил тюбетейку на голову и достал из кармана осколок зеркальца. Улыбнулся довольно и гордо.
— Гарно! Чистый курбаши!
Абду-Гаме кивнул головой.
— Ну ты, бай, кажи, скильки грошей, та кажи по-божески.
— Егерма-бишь мин сомм[13], — ответил Абду-Гаме, погладив бороду.
— Чи ты сказився?.. Егерма-бишь. Ун мин сомм[14] — бильш не дам.
Абду-Гаме протянул руку, стащил тюбетейку с головы Дмитрия и молча отправил ее за спину.
Да ты кажи толком, чертяка, скильки? — обозлился Литвиненко.
— Моя сказал.
— Казав!.. Языку б твому отсохнуть! Ун ики мин дам, бильше не проси.
— Ун ики? Твоя мала-мала давал. Абду-Гаме баранчук, жена. Кушать надо…
— Кушать, брат, каждому треба, — наставительно ответил Дмитрий. — Скильки хочешь, кажи зараз?
— Такой джигит, — егерма ики отдам.
— Пшел ты… Сам ты егерма ики не стоишь!
Дмитрий повернулся и пошел от лавки.
— Джигит!.. Джигит!.. Егерма мин!..
— Ун беш мин, и ни одного гроша…
— Егерма!
— Ун беш!
Солнце палило. Пять раз уходил Дмитрий, и пять раз возвращал его Абду-Гаме. Наконец тюбетейка перешла к Дмитрию за семнадцать тысяч.
Он свернул богатырку, сунул ее в карман, а тюбетейку нахлобучил на затылок.
— Зачем так надевал?.. Так наш не носит. Надвигай вперед.
— Добре, и так гарно. Бувай здоров, бай.
Дмитрий пошел за кишмишом.
Абду-Гаме проводил его взглядом и задумался.
Наставала пора приводить в порядок сад и виноградник. Одному Абду-Гаме не справиться. Жены слабосильны, дети малы еще.
Нужен один-другой сильный работник.
Но возьмешь работников, тут как раз тебе налоги и другие неприятности с союзом кошчи и уездным Советом. А этот джигит здоровенный малый. Ишь какая спина!
Абду-Гаме с удовольствием взглянул на распиравшую гимнастерку спину Дмитрия, пробующего у торговца сладостями халву.
Предложить ему поработать в саду и пообещать фруктов, когда поспеют. Урус-джигнт голодный, на рисовой каше сидит, он за черешни и урюк пойдет возиться над садом.
Дмитрий расплатился за сласти и шел обратно, придерживая мешочки с кишмишом и халвой.
— Эй-эй!.. Джигит! — позвал Абду-Гаме.
— Що?
— Иди, пожалуста… Разговаривать будем.
— Ну, якого биса ты балачку завел?
— Пожалуста, слушай. Моя сад есть, виноград есть. Весна идет, ветки подрезать надо, виноград палки ставить… Хочешь сад работать?.. Когда фрукта поспеет, — кушать будешь даром… черешня, урюк, персик, груш, яблок, виноград. Товарищ достархан давать будешь.
Дмитрий задумался.
— Того… я, брат, дюже занятой. Ось чуешь, джигиту много дила. Винтовка, коняка, ще политчас, про конституцию, про буржуазные препятствия…
Абду-Гаме не понял ни про политчас, ни про буржуазные препятствия, но сказал спокойно:
— Днем занят — вечером свободна. Времени нимнога. На два час придешь — многа поможешь. Товарищ зови один. Вдвоем работай. Урюк харош, виноград харош.
Дмитрий полузакрыл глаза.
Ему вспомнилась Ольшанка, тихая речка за левадами, черешневый садок в цвету, звенящая песня под вечер, и крестьянское черноземное сердце сжалось и гулко дрогнуло.
Нестерпимо захотелось покопаться в земле, раздавить между пальцами пахучие земляные комья хотя бы этой чужой желтой земли, врезать в нее, податливую, готовую рожать, острое лезвие лопаты.
Он усмехнулся и сказал мечтательно:
— Гарно!.. Подумаю!
— Завтра приходи, ответ говори.
— Добре!
После чаю с халвой Дмитрий лежал на нарах и мечтал об Ольшанке, о леваде, о земле.