Холод он везде холод, но зимний холод Италии не был похож на российский мороз, потому что в Италии нет культа мороза, культуры холода, узейро Кустодиева околевала от холода, куталась в шубу, камин дымил и не грел, а тут еще сиди обнаженной перед Модильяни — графиня давно уже не стеснялась мужчин, но так, голой, и копыта можно отбросить от холода.
День через день поближе к ночи к домику на горе взбирались какие-то поцарапанные эфиопы и всякие темные личности, похожие кто па Пушкина, кто па средиземноморских воров с «Лиульты Люси», а кто на русскую матросню с «Портвейна-Таврического». Сашко открывал им дверь, и они, по-английски ломая язык, проговаривали пароль:
— Monsieur N. N. teaches the french language on a new and easy system of rapid proficiency.[20]
Сашко по— немецки отвечал:
— Sind sie ein Deutscher?[21] И получал ответ:
— О, nein, mein Herr. Ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pole.[22]
Сашко по— испански кричал в темноту, будил графиню:
— Otro loco mas[23] эфиоп, твою мать, явился!
Эфиопы, воры и матросня с «Портвейна-Таврического» приносили в домик бутылки, аптекарские сулеи, реторты, что-то стеклянное, деревянное, оловянное, что-то железное и подозрительное, какие-то мешки из дерюги, от которых в доме пахло говном и навозом. Сашку наконец-то поручили серьезное задание — отправили его в Рим, и он сидел с аккордеоном у пиццерии перед Венецианским дворцом, пел частушки, торговал eboun-травой и вел за дуче наружное наблюдение — что Муссолини, когда Муссолини, куда Муссолини?
Сейчас в пиццерии за рюмкой тиринтини сидел политический эмигрант батька Махно со своим неизменным телохранителем Жириновским. Махно был седой, дрожащий, весь израненный, облысевший — свою длинногривую прическу он потерял в последнем бою, прорываясь из Украины на Запад через румынскую границу. Его синие глаза давно выцвели, они уже смотрели не куда-то вдаль, но в стол или бегали где-то под ногами.[24] Он прорвался. Но был недоволен собой. Батька чуть не заплакал, услышав родные мотивы. Он узнал Сашка, приветливо помахал дрожащей рукой бывшему однополчанину, дал Жириновскому несколько лир, и тот бросил их хлопчику в мешок с eboun-травой.
— Пусть сыграет «Интернационал», — заказал батька. Сашка чуть не стошнило при этом слове.
— Что ты, Нестор Иваныч… — пугливо сказал Жириновский, оглядываясь по сторонам. — Фашисты кругом.
— Боишься? — ухмыльнулся Махно.
— Боюсь. За мальца боюсь, — ответил Жириновский. Жирный боров Муссолини не очень-то любил выбегать из своего загона, но иногда был труслив до храбрости. Сегодня в обеденный перерыв под охраной чернорубашечников дуче вышел на площадь выпить стаканчик вина, съесть горяченькую пиццу и пообщаться с итальянским народом. Тут он был уязвим. Сашко обалдел. Муссолини стоял перед ним, а у Сашка не было ни бомбы, ни кинжала. «У каждого своя карма и своя кучма», — хмуро и загадочно подумал Сашко.
— Ну, спой что-нибудь, — благосклонно сказал Муссолини и купил у Сашка кулечек с eboun-травой.
Сашко, чуть ли не рыгая, машинально заиграл «Вставай, проклятьем заклейменный».
— Мам-ма миа! — пробормотал Муссолини и вошел в пиццерию.
В эту пиццерию в разные времена иногда заходили перекусить сам папа римский, маршал Бадольо, Антонио Грамши и даже Пальмиро Тольятти. Все итальянцы любили ходить сюда. Они тоже любили слушать «Маруську», «Кирпичики», «Как на Дерибасовской». Коммунистический писатель Джанни Родари в виде показательной забастовки жил у пиццерии в большой пивной бочке. Мимо бочки проходили буржуазные сеньоры Помидоры, мафиозные доны Карлеоны и богемные музыканты Джузеппы Верди, смотрели па новоявленного Диогена. Муссолини тоже посмотрел на Джанни Родари, купил ему пиццу. «Работать, — сказал, — надо». Посоветовал ему добровольно угодить в тюрьму, если жить негде. «Фашизм — большая семья, — сказал Муссолини, — всем место найдется».
— Свободно, батька? — спросил Муссолини у батьки Махно.
— Сідай, дуче, — ответил батька, сделал знак Жириновскому, и тот слинял.
Муссолини грузно подсел к столу батьки Махно и заказал бутылку тиринтини и пиццу.
— Не пойму, батька, — покровительственно сказал дуче, насыщаясь и рассеянно оглядывая пиццерию, — кто ты такой есть, батька Махно? За что я предоставил тебе политическое убежище?
Сейчас Муссолини был толстожопым (sik! слова не выбросить) итальянским бюрократическим шкафом, Махно — маленьким украинским сраным (тоже не выбросишь) потертым веником. Муссолини не очень-то понимал, чем он рискует, — и правильно понимал — батька Махно был уже не тем артистом, который, переодевшись в женское платье, умел войти в дом когда-то обидевшего его польского полковника Ковальского, выпить с ним, а потом расстрелять его и всю семью. Не тот был батька Махно, не здесь был батька Махно.
— Сам не пойму. Вот почитай, — ответил Махно, вынул из кармана потертую вырезку из газеты «Всеукраїнські вєдомості» и протянул Муссолини. Тот облизал жирные пальцы, надел очки и прочитал:
«Неможливо з певністю сказати нічого навіть про таку відому постать у повстанському pyxoвi, як батько Махно. 3 оповщань одних він ідейний aнapxicт, свідомий українець, з романтичним устроем свого війська, на зразок запорозького; з оповідань других — це просто бандит, безпринципний антиукраїнець та антисемит».
В. Винниченко
— Ну вот! — пожал плечами Муссолини и снял очки. — Нехорошо: бандит и антисемит! Как же у тебя обстоит с еврейским вопросом?
— Меня об этом уже спрашивали. Меня в Гуляе по этому вопросу однажды инспектировал сам Джугашвили, — ответил батька.
— Это кто?
— Ну, старый большевик. Вроде Орджоникидзе.
— Ну да?! — заинтересовался Муссолини.
— Революция — это когда поначалу весело, — уныло сказал Махно и стал монотонно рассказывать, внимательно глядя в стол, будто читал газету: — Весело было. Он тогда был наркомом по национальностям. Бронепоезд Джугашвили прибыл на станцию Гуляй-град рано утром. Встречали Люська и Жириновский. Вышел Ворошилов и сказал: «Ваши повстанцы — герои, они помогли прогнать немцев и Скоропадского, дерутся со Шкуро и помогли взять Мариуполь». Люська сказала: «Помогли? Взяли Мариуполь». Ворошилов ей: «Значит, вы революционеры?» Люська ему: «Даже оскорбительно, ну». Вышел Джугашвили, Ворошилов подвинулся, Джугашвили сказал: «Однако, факт, что ваши части реквизируют хлеб, предназначенный для голодающих рабочих». Жириновский встрял: «Этот хлеб вы реквизируете у голодающих крестьян и расстреливаете их направо и налево». Джугашвили ему: «Направо и налево нехорошо, но тебя я сейчас расстреляю. Расстреляй его, Ворошилов». Ворошилов сказал: «Давай подождем батьку». Жириновский тут же слинял. Люська сказала Джугашвили: «Мы за народ. За рабочих и крестьян». Ворошилов ей: «Мы тоже за народ. И за революционный порядок. Мы против погромов и убийств мирных жителей». Люська: «Где это было? На махновцев клевещут все, а наши товарищи, лучшие военачальники, как дедушка Максюта…» Ворошилов: «Ну, этого я знаю». Люська: «Дедушка Максюта крупнейший революционер без обеих ног, он арестован». Джугашвили усмехнулся и спросил Люську, для кого она реквизировала целые лавки дамского белья в Харькове. Мои хлопцы заулыбались, а Люська отмахнулась и покраснела: «Ко всякой ерунде придираются, не вникают в суть вещей. Я первая ворвалась в Екатеринослав, обезоружила 148 офицеров. Можно легенды рассказывать про махновцев». Трудно заставить Люську прекратить перечень своих подвигов. Пьют чай. Гуляют по перрону в ожидании меня. Комендант станции говорит: «Батька едет». Это я еду. Локомотив с одним вагоном. Я одет в бурку, папаху, при сабле и револьвере. Автомобили поданы, едем в Гуляй. Окопы, следы боев. Я показываю дерево, где собственноручно повесил белого полковника. Джугашвили приказывает Ворошилову послать в Москву телеграмму: «ВЦИК. Ленину. Предлагаю за боевые заслуги сократить приговор Никифоровой, осужденной лишения права занимать ответственные должности. Решение телеграфируйте в Г-град». Люська намекнула об этом сама, а Жириновский шепнул Ворошилову, что «Махно не пускает Люську в штаб». Потом Джугашвили спросил: «Как у тебя с антисемитизмом? Евреи жалуются». Я ответил: «Кто жалуется? Вольдемар, подойди. Выпей. Вот смотри, — сказал я Джугашвили, я с Кобой был на „ты“, — вот у меня еврей Жириновский — мой телохранитель и начальник разведки». — «Ну, это несерьезно, — сказал Джугашвили. — Расстреляй его», — «Хорошо, расстреляю, — сказал я, — но не потому что он еврей, а потому что дурак. Теперь вот, смотри, в соседнем дворе семья Флейшмаиов сидит на веранде и пьет чай». Джугашвили сказал: «Ну, это показуха идиллии расовой терпимости». Тогда я честно говорю: «Вспышки антисемитизма бывают, но мы с ними жестоко боремся. Три часа назад по ж. д. дороге из Мариуполя на станции Кочережки еду-вижу: какие-то подозрительные плакаты расклеены, но не успел прочитать. Хорошо, останавливаю бронепоезд, даю задний ход. Выхожу, читаю: текст погромного характера — бей жидов, спасай Россию. Я думаю: какую на хрен Россию, Украину спасать надо. Вызываю коменданта станции, требую объяснений. Он ухмыляется. Хвастает, что у него таких плакатов много, что он вполне согласен с их содержанием. Я вынул маузер и тут же собственноручно застрелил его. А потом на каждой станции останавливал поезд и там, где были расклеены эти плакаты, расстреливал коменданта». Я прав или не прав, дуче?
20
Господин N.N. учит французскому языку по новой и легкой методе быстрого усвоения (англ.).
21
Вы немец? (нем.)
22
О нет, сударь. Я почти ваш земляк, я поляк (нем.).
23
Еще один полоумный (исп.).
24
Всем редакторам и корректорам: не исправлять «глаза бегали где-то под ногами»! (Авт.)