В городе на улицах людей больше обычного. Толпы возле расклеенного повсюду выступления Молотова. Дубенко затормозил машину и, выйдя на тротуар, прочитал это историческое выступление. Рядом с ним стояли Валя и Алеша, в машине сидела Анна Андреевна. Они ехали на городскую квартиру вместе с ним. И сейчас он особо почувствовал необходимость близости этих родных людей. Слова, оповещающие о нападении Германии, наполнили его сердце тревогой за семью.
— Папа, значит, правда, война? — спросил Алеша.
— Правда, — ответил он, подсаживаясь в машину.
— Бабушка, правда, война! — сказал Алеша и сжал побелевшие губы.
Но город жил внешне попрежнему. Чистильщики стучали щетками, ходили троллейбусы и автобусы, звенели трамваи, дворники поливали тротуары, а в песке копались мальчишки. У магазинов появились очереди.
Высадив своих у городской квартиры, Дубенко понесся к заводу. Спидометр быстро отщелкивал двенадцать километров. Посигналил у ворот. Вахтер, отлично знавший своего главного инженера, тщательно проверил пропуска и потом уже, приложив руку к козырьку, сказал: «Пошел к вам мотоцикл. Видать, разъехались. Товарищ директор просит вас к себе».
Директор завода, Иван Иванович Шевкопляс, только что проинструктировал начальников цехов и отпустил их. Посмотрел из-под своих нависших бровей на Дубенко, подморгнул.
— Вот и начали, Богдан Петрович.
— Война.
— Стало быть, так.
— Ну?
— Будем воевать... Тургаев с тобой приехал?
— Да.
— Ему теперь только поворачивайся. Посмотрим, что там высветил немец из новой техники. Создать противовесы! Теперь начнется в конструкциях сарай-ломай... Так?
— Что же, будем поворачиваться всеми боками, — сказал Дубенко.
— Севастополь-то, сукин сын, бомбил. Вот собака! Неужели там хлопцы проморгали? На Чефе?
Шевкопляс более двадцати лет пробродяжил в морях и океанах. Последнее время командовал полком тяжелой бомбардировочной авиации. Сам летать стал только в тридцать третьем, собственно говоря, после чего и началась его воздушная «вахта», опять-таки на родном Черном море. Черноморский Военно-Морской Флот он всегда называл сокращенно «ЧЕФ» и любил его неистребимой любовью. Даже и теперь, работая на заводе, он явно отдавал предпочтение военным представителям моряков и всегда настойчиво требовал первоочередного удовлетворения поставок любимому Чефу. Военпреды-сухопутчики обижались на Шевкопляса, но относились к нему с уважением, так как он все же был справедлив. Стоило только какому-либо его любимцу-моряку проштрафиться, он не щадил. «Если я уважаю Чеф, — говорил он, вызвав провинившегося, — так это не значит, что я уважаю всякого на Чефе! Так! Если ты хочешь срамить меня, то срами в другом месте, а не на моем заводе. Так! Ты мне непосредственно не подчинен, мальчишка! Так. Но я заставлю тебя носом зерно клевать, и ты будешь клевать. Понял?
На Шевкопляса не обижались, несмотря на его вспыльчивость и резкость. Рабочие называли его «наш полковник». Шевкопляс был способен к адской работе. Иногда он мог по неделям не выходить из кабинета, а с виду быть таким же бодрым и поворотливым. Но он все же хотел вернуться на свой Чеф. И сегодня Богдан застал его в безукоризненном кителе, с орденом на груди, что означало: «Тоска по флоту».
— Скажу прямо, Богдане, — Шевкопляс остановился перед Дубенко, — немец противник сильный. Мало того — осведомленный. Видишь, как он врезался в войну — в стыки наших серий. Кончили мы машину «старуху», только-только перетянули на выпуск серийный, и вот врезался. Так?
— Но все же мы насытили первую линию, Иван Иванович. Пока хватит чем сражаться. А потом мы подбросим.
— Первой линии туго пришлось, Богдане. Понял? Внезапное нападение — первоэлемент победы, по германскому расчету. Так удавалось ему, понял? А вот на русачке может потянуть пустой номер. Так! Если только раньше времени ура-ура кричать не начнем...
Шевкопляс подошел к окну, раздвинул штору. Солнце заиграло на ковре, на модели нового самолета, поставленного на постаменте, на золотых корешках книг, любовно подобранных в ореховом шкафу.
Директор смотрел на заводские корпуса, на ангары, на строгие линии газонов, складов, бензозаправщиков, пожарных машин. На метеорологической будке «играла колбаса», то сжимаясь, то надуваясь под порывами ветра, команда красноармейцев несла два серебристых баллона аэростатов воздушного заграждения, в ворота въехала зенитная батарея на автотяге и покатила к кромке аэродрома, к рощице. Снизился «У-2», подняв костылем полоску пыли. Самолетик называли «пожарная команда». Его обычно посылали к заводам-поставщикам, когда «зашивались» с полуфабрикатами. Из цеха окончательной сборки на тягаче вывели самолет. По сравнению с ним «У-2» казался мухой.
— Как крепко все это к сердцу приросло, — сказал Шевкопляс, — каждый винт-шплинт сработан человеком. Забери отсюда людей, и все зарастет за неделю. Так? Ты летал, подбирал площадки для... в случае чего. Богдане? Неужто и сюда долетят немцы? Напали на Киев, Севастополь! Это тебе не Ливерпуль или Бирмингем, а Киев и Севастополь! Так? — Шевкопляс сел в кресло. — Сегодня я продумал — какую беду несет война нашему хорошему народу. Я две войны пережил — знаю. На испуг немчура всю Европу взяла... Сейчас начинаем митинги в цехах. Тебя Рамодан выделил в механический. Будем немца бить и в хвост, и в гриву. Если только на него пойти всем без страху... Да... Рабочий день увеличивается. Может быть, часть народа поставим на казарменное. Кое-кого в армию забирают. Надо перестраиваться, чтобы машин давать больше. Народный комиссар уже звонил, понял? Не страшно, Богдане?
— Сделаем, Иван Иванович.
— Без ура-ура?
— Без ура-ура.
— Ну, спасибо, браток. Может быть, тебе самому придется заворачивать.
— С чего бы это?
— Что же мне, по старой памяти, полчок не подкинуть?
— Вот это и глупо, Иван Иванович. Тут люди нужны...
— Глупо, знаю. А кровь играет... ладони чешутся...
— Возьми машину и покувыркайся часика два. Вот и почешешь ладони о штурвал.
— Не то, Богдане. Иди, уже пора...
ГЛАВА III
Бронированный вал германской армии катился на восток. Двадцать третьего июня стало известно об объявлении войны Италией, Румынией и Финляндией. Ночью была передана речь Черчилля, которую ожидали с тревожным волнением собравшиеся в кабинете Дубенко, Шевкопляс, парторг ЦК ВКП(б) Рамодан, предзавкома Крушинский и Тургаев. Англия объявила о готовности поддержать СССР.
Утром на заводском аэродроме приземлился майор Лоб, прилетевший с фронта. Самолет попал в перепалку. Увязавшиеся за ним немецкие «мессершмитты» прострочили пулеметными очередями плоскости и расчалки. Майор Лоб бранился, обходя поврежденную машину. Красные кресты, маркировавшие самолеты, оказывается, не предохраняли. Майор хриповатым голосом предложил малярам камуфлировать машину опрыскивателями, и когда те отказались сделать это немедленно, долго ругался.
Подъехавшие санитарные автомобили принимали с самолетов раненых. На носилках, пропитанных первой кровью этой войны, уезжали пограничники, первые принявшие удар немцев. Дубенко подкатил на машине, спрыгнул.
— Здравствуйте, товарищ Лоб.
— Приветствую Богдана Петровича, — радушно поздоровался Лоб, — не смотрите так кисло. Мы тоже говядины наделаем.
— Как дела?
Лоб посмотрел на Дубенко, и в уголке его рта что-то дрогнуло.
— Пока ничего разобрать не могу. — Он отмахнулся. — Каша... Киев бомбили пиратски. На «юнкерсах» — красные звезды, гады, намалевали. Они не то что наши, вот, маляры. Приказываю им, перекамуфлируйте экипаж — мнутся... Вон, голубчика, тащат, любопытный полковник. Полноги оторвало, а командует, требует везти только в штаб.
На носилках лежал полковник с черными полупетлицами генштабиста. Ему не больше тридцати двух лет. Лицо мертвенно бледное от большой потери крови. Голова перевязана. Ноги прикрыты окровавленной шинелью из голубого драпа, с сияющими пуговицами. Руки протянуты поверх шинели, строго по швам. Казалось, полковник принял положение «смирно», и так и остался в этом положении. В одной руке с закостенелой судорожностью он сжимал разорванную карту, исчерченную синими и красными линиями. Когда Дубенко наклонился к нему, он приоткрыл глаза и, почти не разжимая зубов, тоном приказания бросил: