— Ничего, Петя, мы с вами в некотором роде сегодня товарищи по несчастью: я вот тоже сейчас вроде бы объяснилась в любви и тоже ничего не вышло.

Так сказала Римма, отчаянно и тоскливо закинув голову, и всю обратную дорогу она молчала. Молчал и Степан. Молчал и я. И уж, конечно, молчал растерянный и ничего не понимающий морской офицер Петя…

Вечером следующего дня мы встретились со Степаном на стадионе; билеты мы покупали заранее — как всегда, три места рядом. Но Риммы с ним не было.

— Что ты ей сказал вчера, Степан? — спросил я тихо, но жестко.

— Что не люблю ее — вот что я ей сказал! И ни о чем больше не спрашивай. Гляди, Кока-то наш плох…

Как раз в эту минуту Коке дали отличный пас, а он даже не попал ногой по мячу.

— С поля Кутузова! — завопил, сложив ладони трубкой, наш сосед и вскочил, роняя с колен портфель, из которого посыпались бухгалтерские бланки, половина булки с колбасой и бумаж-ные стаканчики.

И стадион подхватил и стал скандировать с торжествующим презрением:

— С по-ля! С по-ля!

Он был жесток, стадион. Он мгновенно забывал о том, сколько раз аплодировал этому высокому русому парню с такими талантливыми ногами. Сейчас он видел только его позор и требовал его заменить. А Кока, отяжелевший от вчерашнего чешского пива и пришибленный несущимся отовсюду улюлюканьем, беспрестанно терял мяч и бил непонятно куда. И вдруг, собрав, видимо, все силы, он изумительно красиво перекинул мяч пяткой через голову самому себе на выход, перепрыгнул через подставленную ногу рыжего венгра и ударил — уже почти с самой ленточки. Весь стадион, и веря и не веря, привстал, что-то крича и швыряя в воздух кепки, зонтики, плащи. Счет стал 1:1. И тут же раздался свисток судьи.

Венгры, присев на корточки, фотографировались в центре поля, а наши ребята в темных от пота футболках понуро пошли в раздевалку. И самым понурым был Кока, хотя он и спас команду от поражения… Нам стало жаль Коку: все-таки он был наш, с Четвертой Мещанской. Мы зашли к нему в раздевалку. Нас долго не пропускали, но потом пропустили. Все футболисты уже ушли, а Кока всё еще мрачно сидел, закутавшись в мохнатое полотенце.

— Не будешь в следующий раз пить перед матчем! — сказал я. — А все-таки штуку ты здорово забил, Кока…

Он вдруг по-детски заулыбался.

— А это действительно ничего, кажется, вышло: пяткой через голову самому себе на выход. — И вдруг снова помрачнел.

Потом он стал одеваться. И с появлением на нем белой силоновой рубашечки, пестрого пиджака с разрезом позади, небесных брюк, остроносых мокасин и уже известного бронзового перстня снова превратился из грустного мальчишки в великолепного футболиста.

— Да, а что с Риммой? — спросил Кока.

— Как что с Риммой? — не поняли мы.

— Она зашла ко мне перед матчем с каким-то морячком, сказала, что это ее муж, и пригласила на свадьбу в следующее воскресенье.

И тут я понял, что это правда. Это было слишком похоже на Римму. И Степан это понял. И лишь великий футболист ничего не понимал в том, что произошло, и, недоуменно глядя на нас, машинально поправлял свой бронзовый перстень…

Через три дня, возвратившись домой, я нашел на столе записку: «Диплом принят. Получил направление и сегодня уезжаю. Если успеешь, Северный вокзал. 44-й поезд. Вагон 6-й. Отправление 20.45. Степан». Я взглянул на часы. Оставалось десять минут…

На перрон я вбежал, когда поезд нерешительно вздрогнул и двинулся. Мужчины и женщины с добрыми, растерянными глазами шли за вагонами, и у стоящих в этих вагонах людей были тоже добрые и растерянные глаза, глаза людей, провожающих неподвижное.

И я увидел Степана, и Степан увидел меня. Он стоял на подножке вагона в коричневом лыжном костюме и баскетбольных кедах. Я хотел что-то сказать ему, но ничего не сказал. И Степан тоже хотел мне что-то сказать и тоже не сказал ничего. Я еще шел рядом со Степаном, но это было лишь видимостью того, что мы рядом. Я наивно ускорял шаги, пытаясь не отставать от набиравшего скорость поезда, но нельзя не отстать от того, что сильнее тебя. И я остановился на самом краю перрона и долго-долго махал уже невидимому Степану, пока фонарь последнего вагона, рубиново посвечивая, не скрылся за переплетениями стальных конструкций. Я остался на перроне, а Степан, только что стоявший на подножке рядом с этим перроном, уже стал частью того неизвестного задымленного пространства, втянувшего в себя поезд…

Так уехал Степан.

А свадьба Риммы должна была состояться в воскресенье.

В воскресенье с утра пошел дождь. Дождинки, обвертываясь пылью, сначала робко запрыга-ли по Четвертой Мещанской, потом вдруг с неба хлынула густая, теплая вода. Водостоки захлебывались, кашляли; ручьи бежали навстречу друг другу и растворялись друг в друге.

Мокрые мальчишки, страшно счастливые оттого, что мокрые, засучив штаны, плясали на пузырящейся воде танец дождя и детства. Хозяйки выставляли во двор блеклые герани, зеленорогие столетники и темные клеенчатые фикусы. Пахло землей и листьями.

И в этот дождь я зашел к Римме.

Римма сидела у стола, заваленного свертками, банками майонеза, связками лука и еще не поставленными в воду цветами. На полу у ее узеньких замшевых туфелек выстроилась свадеб-ная гвардия бутылок шампанского в серебряных касках. Как будто не замечая всего этого, Римма смотрела каким-то мертвым взглядом на праздник воды и зелени.

— Всё, что ты мне собираешься сейчас говорить, — сказала Римма, бессмысленно. А вот и Петя.

Вошли счастливый, до сих пор не в состоянии осмыслить происходящее, Петя и отец Риммы, глядящий на Петю с грустным состраданием.

— Еще до вечера далеко, — сказал отец Риммы мрачно, — перекусить, что ли, надо…

И вдруг Римма вскочила и бросилась к окну.

У окна стояла мать Розы — старая одинокая женщина, работавшая приемщицей в прачечной. Она держала в руке скомканное письмо, а глаза у нее были ошеломлены чем-то страшным и застыли в этой ошеломленности.

Мы выбежали во двор, ввели ее в комнату. Я выхватил из ее вздрагивающих рук письмо. Оно было официальным и еще более страшным из-за этой наивной официальности.

«Дорогая Евдокия Николаевна! — прочел я вслух. — Пишут вам ребята из совхоза, в котором работала ваша дочь. Она, несмотря на угрозы, всегда выступала против хулиганов и рвачей, затесавшихся в наши ряды. В ночь на 12 июля, когда она возвращалась с полевого стана, в степи ее подстерег Александр Епихин и нанес ей пять ножевых ран. Не приходя в сознание, она скончалась. Над убийцей будет устроен показательный процесс.

Дорогая Евдокия Николаевна! Светлая память о вашей дочери будет жить в наших сердцах». Дальше шли подписи.

Я не мог себе даже представить, что Розы — крепенькой Розы — может вдруг не стать. Я был, Римма была, Степан, правда, далеко, но тоже был, Четвертая Мещанская была, а Розы больше не было. Только где-то далеко от Четвертой Мещанской, на казахстанской земле была маленькая могила, такая же маленькая, как и сама Роза.

И мать Розы взяла это письмо своими узловатыми руками, сквозь которые столько прошло и еще пройдет простынь, рубашек, воротничков, и, пошатываясь, пошла среди пляшущих на воде мальчишек. А Римма вдруг зарыдала так, что нам стало страшно; зарыдала, упав своей каштано-вой головой на нелепые свертки. А потом подняла голову, посмотрела на Петю, увешанного пакетами, на глупое шампанское и сказала спокойно и просветленно:

— Петя, вы очень хороший, но я не буду вашей женой, Петя. Я люблю Степана.

И Римма выбежала из дома и пошла в своих беспомощных замшевых туфлях, облепленная мокрым цветным платьем, пошла, сама не зная куда.

Жизнь жестоко напомнила ей о том, что она, жизнь, дается только один раз и что нельзя лгать самой себе в своей единственной жизни.

Так шла Римма и плакала горестно и освобожденно.

Плакала Римма, и, может быть, где-то в далекой тайге брел, раздвигая обдирающие руки сплетения ветвей, Степан, не знавший, что никакой свадьбы не состоялось…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: