– Я проклинаю тебя тысячью проклятий!
Где же выход?
«Работа? Дешевый товар, которым завален промышленный рынок. Богатство? Но механизм общественной жизни обогащает лишь тех, кто и без того богат».
Жюльен начинает понемногу видеть окружающее в его подлинных очертаниях; он приучается понимать, что «он окружен общественным строем, который относится к нему, как к пасынку: воспользовавшись им, безжалостно выталкивает вон».
Но Жюльен все еще пытается удержаться в границах мещански добродетельного существования. На 80 франков в месяц он поступает на завод – «затем, чтобы записывать четыре цифры: за каким-нибудь другим занятием он принес бы менее пользы».
Его жизненный опыт растет гораздо быстрее, чем его жалованье. Соседство фабрики и игорного дома наводит его на поучительные соображения.
«В сущности все это отвратительно, – говорит он. – Тысячи живых существ надрываются здесь в труде по четырнадцати часов в сутки… Все здесь горит, дымится, машины требуют массы угля и рук… и все для того, чтобы дать дармоедам возможность бросить побольше золота на сукно игорного стола!»… (стр. 72).
Директор завода, на котором работает Жюльен, не имеет ничего общего с знакомым нам сосудом добродетели – Христианом Антоновичем Тилем.
О служащих завода он знает лишь «постольку, поскольку труд каждого из них выгоден для завода, и еще, кроме того, что это орудие, подлежащее смене, трудно управляемое, но легко замещаемое» (стр. 80). Короткое объяснение Жюльена с директором характеризуется так: «наемник отвечал ненавистью на презрительное отношение к себе работодателя: слепое презрение и бешеная ненависть, которые один только социальный переворот мог бы выяснить и сгладить» (стр. 104).
Очевидно, при таких условиях, на лицах рабочих меньше всего способна расцвесть «уверенность в своем положении и в завтрашнем дне», какую г. Потапенко наблюдал на лицах счастливцев из петербургского фабричного рая. О близости к природе тоже ничего не известно, – зато мы много слышим о близости к игорному дому, – какая разница!..
Понятно, почему такого рода условия мало способны были укрепить Жюльена в верности катехизису мещанской морали. Сомнения обуревают молодого инженера все сильнее.
Перед ним, как перед героем сказки, лежат три пути.
Либо, распрощавшись окончательно со своими наивными взглядами на общество, как на идеального должника, который в известную минуту аккуратно выплатит по «векселю» свой долг, и утвердившись на полном отрицании буржуазного строя, который породил в нем тысячи разнообразных потребностей и раздразнил до крайних пределов его аппетиты, не дав ему никаких средств для их удовлетворения, он должен вступить в ряды систематических борцов с культурой буржуазного типа, как сделали его коллеги: социалист Шеню и анархист Градуан.
Либо, оставаясь равнодушным к широкой общественной борьбе, он должен сосредоточить все усилия на завоевании такого положения, которое соответствовало бы его раздраженным аппетитам. Но пусть он не надеется ни на добродетельных директоров, «понимающих с двух слов твою душу» и угощающих обедами «от 12 1/4 до 12 1/2»; пусть не стесняется в нужную минуту пользоваться поддержкой «женщины», в специфическом значении этого слова; пусть изо всех сил натянет вожжи своего сознания и не позволяет себе прислушиваться к голосу совести или оглядываться назад, на пройденные уже ступени, на которых он увидит окровавленный труп старого рабочего Мордюре, прострелившего себе череп после проигрыша в игорном доме своего недельного заработка, попавшего, благодаря магическому повороту слепого колеса, в карман Жюльена; пусть не смущается, когда блестящая биржевая комбинация, подготовленная им самим с дьявольским искусством и обещающая вознести его в ряды полубогов биржевого Олимпа, неминуемо сбросит вниз, в ряды нищих, семью Шеню, вырвав у нее последние сбережения; пусть не останавливается перед подкупом политических деятелей или перед изменой директору Дазинелю, доверившему ему свои коммерческие планы, – тогда и только тогда он сможет надеяться на победу.
Либо, наконец, заглушив в себе свои мятежные аппетиты, он должен замкнуться в тесный круг мещанского прозябания, жениться на дочери мелкого чиновника, придерживаться Zweikindersystem, в вечных заботах о «завтрашнем дне» всю жизнь урезывать свой скромный бюджет…
Жюльен вступает на второй путь – наиболее скользкий, но и наиболее заманчивый, – вступает, впрочем, не сразу. «Только бы раз попытать счастья, выиграть, сколько нужно на жизнь, а потом стать честным человеком». Рискованный шаг сделан. Жюльен выигрывает более ста тысяч франков. Желание «стать честным человеком» представляется ему уже ребяческой наивностью. Начинается голая борьба за деньги, это орудие могущества в буржуазном обществе.
В этой борьбе, нагой и бесстыдной, Жюльен ожесточается и закаляется. На вершине социальной пирамиды он появляется уже не разностороннею человеческой личностью, а наглым воплощением власти денег: идейные запросы, тяготение к семейной жизни, узы дружбы, голос совести, личные симпатии и антипатии, все это он стряхивает с себя постепенно, как негодную шелуху, как лишнее бремя, затрудняющее его на пути к трону законодателя финансового мира.
В самом упоении своей победой он не перестает захлебываться ненавистью к обществу, которое так безжалостно опустошило его душу.
После неудавшейся попытки анархиста Градуана «удалить» Жюльена пистолетным выстрелом, последний обращается к нему с такой поистине превосходной речью:
«Ты говоришь, что власть – обман и произвол, что правосудие подкупно, что религия лжет: все это одни слова, которых никто не слушает… Власть, правосудие, религию – я все куплю! Мне достаточно будет только показаться!.. Ты негодуешь, что все на земле полно насилия и скорби, и хочешь отплатить… злом за зло? Но способы, к которым ты прибегаешь, бессильны изменить что-либо в мировых событиях. Что же касается меня, то я ни на минуту не остановлюсь в своих действиях… В один какой-нибудь час я причиню больше бедствий, чем ты, убивая каждый день!.. Где я – там нет чести, добра, кастовых преимуществ… Так согласись же, что в сравнении со всем этим твоя анархия смешна! Из нас двоих анархист – это я, я – делец, аферист, выскочка, стремящийся взять от жизни все наслаждения!» (стр. 188).
Попробуем подвести некоторые итоги нашему, каемся, растрепанному сопоставлению.
Герои г. Потапенко – это бесформенные фигуры со множеством выдвижных ящиков, которые автор может наполнить в каждой главе чем угодно, смотря по надобности. Часть вины за это падает на самую жизнь. Несложившимся общественным формам здесь соответствует неопределенность и расплывчатость персонажей и самая наивность идеализации, попадающей совсем не в то место.
Мы, например, достаточно близко знаем, что такое действительный статский советник, поэтому даже г. Потапенко вряд ли займется идеализированием этого типа; директор же акционерного предприятия у нас еще более или менее tabula rasa, которую г. Потапенко и расцвечивает по личному вкусу.
Герои Эстонье, напротив, обрисованы крайне отчетливо; по своей определенности они возвышаются до степени социальных типов, сформированных в резко-буржуазной обстановке современной Франции.
Эстонье скуп на краски; в его портретах нет нюансов, нет тех деликатных тонов и переливов, которые индивидуализируют литературный образ, – герои Эстонье являются лишь простыми выразителями общественных сил, носителями социальных тенденций. И вы не видите в этом лжи. Вы понимаете, что в этой ожесточенной борьбе, которая ведется в подлинном, не вымышленном буржуазном обществе за кусок хлеба, глоток воды, за кубический метр пространства, неминуемо должны стираться все индивидуальные особенности, личные вкусы и пристрастия, украшающие и разнообразящие человеческую индивидуальность.
В романе г. Потапенко перед нами жалкая, неуверенная попытка идеализации тех общественных отношений, которые несет с собою современный «хозяин» общественной сцены.