Окна стали закрывать на обе рамы, и, когда открывали двери, снаружи пахло несошедшим старым снегом.
Потом проводница принесла ему однажды чай с какой-то станции, села рядом и, вздохнув удовлетворенно, как после сделанной работы, сказала: "Ну, Урал проехали".
И вот однажды поезд остановился и дальше уже не шел.
Тут было удивительно тепло и пахло горячей дорожной вылью. Переждав толпу, он вышел со станции и, смутно различая перед собой белую полосу залитой ярким солнцем дороги, пошел от станции. Налево.
"Почему налево?" - подумал он. Направо было бы все-таки в сторону дома. Он устал все время сторожить и перехватывать свои, против воли всплывавшие воспоминания, не допускать себя вдоволь, без контроля погружаться в мысли о ней... У него одна цель сейчас: нужно выучиться не думать о ней. Вот все, что ему надо...
Хорошо, ну хоть не совсем, но думать немного поменьше. Нет, и этому он никогда не научится. Хоть бы просто научиться не все время напролет думать о ней, не все время, без отдыха только о ней.
Очутившись в этом, совершенно чужом среднеазиатском городе только потому, что здесь остановился и не пошел дальше поезд, в городе, шум которого он слышал вокруг себя, но дома, улицы, деревья которого видел только как мутные тени, Платонов не пошел никого разыскивать, не думал ничего предпринимать.
Стал накрапывать дождь. Кто-то взял его под руку и отвел под навес.
Утром он отдал кому-то продать свой никелированный портсигар, и часа через два ему принесли ржаных лепешек и кислого молока.
Оставшись один, он выбрался на улицу и сел на скате заросшей пыльной городской травой канавки, которые тут были прорыты вдоль всех тротуаров.
Солнце пригревало совсем по-летнему. Он чувствовал его всем лицом, в даже глазам было светло. Он просидел довольно долго, раздумывая о том, что все-таки, может быть, пора куда-нибудь явиться и думать, как жить дальше. Машинально он пощупал карман, где у него лежали сложенные все вместе документы. Карман был совершенно пуст. Документы пропали.
Сначала он растерялся, потом испугался, и ему захотелось встать и сейчас же пойти и рассказать милиции, что с ним случилось, объяснить, что это с ним в первый раз, что всегда у него все было в порядке с документами.
Затем он даже почувствовал злорадное удовольствие от горечи своего положения. Ну и пусть. Сначала - жена. Потом - глаза. Теперь - все документы, да еще тут, в чужом месте, из которого и дороги не найдешь. Вот пускай бы она сейчас видела, до чего его довела.
И он стал представлять себе, как именно в тот момент, когда его оглушило взрывом, отшвырнуло и ударило об стенку и он, задыхаясь, кое-как поднялся на колени, ничего не видя и только запоздало закрывая обожженные глаза рукавом, и кругом стоял запах бензина и нехорошей гари, именно в этот самый момент она, которую он считал почти девочкой, которая так плакала, прощаясь с ним, как никто из всех провожавших, она, чье имя он повторял про себя в минуты, которые казались ему последними в его жизни, - в этот самый момент она была с другим. Она, которая говорила ему, что умрет, если с ним случится что-нибудь. И вот она была с другим, а он на коленях полз по горящему бензину, в то время как они были вдвоем.
Ему начинало казаться, что именно она виновата в том, что у него случилось с глазами. Во всяком случае, началось все это с нее. Сначала странные письма. Хотя странными он их увидел только после, когда все узнал. Потом совсем не было писем. Потом письмо от Зины, двоюродной сестры, где все почти прямо было написано про Тамару, а он, дурак, сумел опять истолковать все в хорошую сторону, и наконец письмо от нее, где она сама ему все написала уже о прошлом. И с тех нор день за днем он думал об этом письме, целые месяцы он о нем думал и не мог перестать думать. Оно лежало у него на сердце, как постороннее тело, не рассасывалось, не делалось привычнее, не становилось "вчерашним", каждый день оно было, как будто пришло сегодня. Иногда он думал обо всем сразу, иногда о каком-нибудь одном написанном слове, почти каждый день по-разному, но все время думал. Говорил: "Не хочу больше", - и опять ловил себя на том, что думает. Повторял с ожесточением: "Не хочу, не хочу, не хочу!.." И, как только уставал повторять, мысли сами возвращались к письму, и у него не было сил бороться, он сдавался и думал, думал...
Он совсем позабыл, что сидит на краю тротуара и мимо проходят люди, разговаривают, смеются. Наверное, у него лицо сделалось не очень хорошее, потому что чьи-то шаги остановились и строгий голос спросил:
- Ваши документы, гражданин?
- Да вот, украли у меня, - виновато сказал Платонов и, подняв глаза, смутно увидел какую-то фигуру.
- Понятно, - с удовлетворением протянул человек. - Придется принять меры в таком случае.
- Какие же меры? - пожал плечами Платонов. - Я ведь говорю - украли. Это можно проверить.
- Какие? А вот сейчас мы вынесем постановление. Так... Закурить есть? - и человек, кряхтя, опустился на траву рядом с Платоновым. - У меня тоже украли. Фамилия моя - Восняцкий. Курить, значит, нет? Ясно. Документов нету. Квартиры тоже нету? Ну, мы с тобой полные товарищи по несчастью, нам с тобой надо вместе быть. Пойдем, надо куда-нибудь заявиться все-таки.
В то время первый тяжелый период войны подходил к концу, но далеко еще не кончился. Сотни тысяч людей снялись с места, передвинулись на восток и оседали на новых местах, всё еще двигалось, кипело, перемещалось, и тысячи людей оказались временно так или иначе выбитыми из жизненной колеи. Были люди, очутившиеся без документов, без родных, без связи со своей прежней средой и профессией.
Платонов упрямо избегал всяких разговоров о том, как и почему он попал в Среднюю Азию. Он не хотел никуда ходить, доказывать, просить. Один Восняцкий куда-то бегал, хлопотал, наводил справки и приносил талоны на плохие обеды и на хлеб. И Платонов нехотя плелся за ним следом, когда тот просил хоть показаться...
Делалось все теплее, они целыми днями бродили, вдыхая незнакомые запахи пышной, чужой весны, лежали на траве, разговаривали со встречными, и те делились с ними табаком и едой.
Эта жизнь казалась Платонову не лучше и не хуже любой другой, какая у него могла быть сейчас.
С глазами у него стало получше, как ему и обещал в госпитале врач. Пожалуй, скоро уже можно было и работу попросить какую-нибудь подходящую, да все еще не приходили запрошенные справки насчет документов, а просить, торопить он по-прежнему не хотел.
Из-за овладевшего им упрямого нежелания перемен к лучшему он ходил небритый, в истрепавшейся одежде, похудевший, загоревший дочерна.
В один прекрасный день Восняцкому выдали новью документы и деньги за пропущенные месяцы, и он явился подстриженный и пахнущий одеколоном прямо из парикмахерской и заговорил первым делом не о своем изменившемся положении, а о том, что он выхлопотал в райвоенкомате Платонову квартиру за городом.
С собой он притащил водки, громадный пук зеленого луку и соленого овечьего сыра - праздничное угощение.
Оказывается, он по старой специальности поступил на работу в мастерскую, вырабатывавшую металлические сетки для кроватей.
- Ну что же, - сказал Платонов, поднимая кружку, полную водки, - ну что ж, прощай, бродяга. Теперь живи, выходи в полезные граждане. Правильно, раз тебе повезло.
- Бр-р-р, - со сладостным омерзением передергивая плечами и запихивая в рот пучок луку, сказал Восняцкий. - Какое везение? Получил справку - и иди работай. Тебя не справка держит, а совсем другое.
Они редко заговаривали об этом, хотя Восняцкий в общих чертах и знал всю историю. Теперь, чувствуя, как от водки внутри что-то слабеет и распускается, Платонов протянул руку с пустой кружкой, чтоб Восняцкий налил еще, и в первый раз стал рассказывать.
Он совсем не опьянел, только стало легко говорить, и ему самому немножко слышно было со стороны, как он рассказывает. Они сидели на земле под деревьями запущенного городского парка, в стороне от прохожих. Платонов опирался на руку и, время от времени подвертывая совсем оборвавшийся обшлаг своей рубахи, говорил отрывистыми, короткими фразами.