Волна постепенно спала, но море еще сильно качало одинокую посудину на своей гигантской груди. Вверх и вниз. Вверх и снова вниз. Днем донимала жара, ночью изводил холод. Но голод был страшнее всего. В ушах невыносимо звенело, перед глазами плыл холодный туман. В желудке так жгло и болело, словно он давно прирос к позвоночнику и стал постепенно усыхать. Люди смачивали в воде кожаные пояса и портупеи, - пробуя их жевать. Но из этого ничего не выходило. Пораженные цингой зубы не могли разжевать грубую кожу и только шатались в опухших кровоточащих деснах.
До предела обессиленные, они не помнили, когда шторм пошел на убыль. Их бросило в пропасть, подняло на гребень волны, и всем на голову свалился липкий сон. Их словно накрыло сразу слоем зеленой тяжелой воды, и они уже больше не всплывали на поверхность. Павло Заброда что-то кричал им, но никто его теперь не слышал, и он скоро умолк, тоже впав в тяжкое забытье.
А море спрятало белые зубы. Оно поблескивало на солнце сверкающей волной, пускало зайчики и словно улыбалось потерявшим сознание морякам. Улыбалось добро, ласково: «Молодцы! Выдержали, не покорились, устояли…»
Под палящими лучами высохла одежда, а когда Алексей Званцев шевельнулся, она на нем загремела. От этого, наверное, он очнулся, тихо попросил:
- Воды-ы!
Лежащий рядом Павло с трудом поднялся на локте и зажмурил глаза, привыкая к слепящему солнцу, которое снова затопило все вокруг. Набрав пригоршню морской воды, напоил Званцева, спросил!
- Ну, как тебе, Алексей?
- Больно…
- Что?
- Рана…
- Сейчас посмотрим…
Павло размотал бинты и увидел по-прежнему незаживающую рану. Промыл ее, выстирал бинты и снова туго забинтовал Званцева.
- Ну что там? - тревожно спросил Алексей.
- Ничего. Подсыхает немного, - неуверенно сказал Павло.
- Может, выживу?
- Да уж верно, что выживешь, - покраснел Павло и, досадуя на себя, прибавил: - Если бы ты в госпиталь ко мне попал, давно бы уж плясал, казак… А тут, видишь, затянулось… Все равно победим. Вон какой шторм победили!..
- Да, - пробовал улыбнуться Званцев.
В шлюпке плавали две каски, постукивая о решетчатое дно. Воды было по щиколотки. Ее не вычерпывали со вчерашнего дня.
На корме спал, разбросав руки, Фрол Каблуков. Алюминиевая фляга свисала на шнурке с его шеи, тихо постукивая о борт. Прокоп Журба лежал возле него, закинув на борт правую руку.
А вокруг море и море. И ни берега, ни чайки…
Павло сел на носу шлюпки и, приложив ко рту обе ладони, как в мегафон, закричал:
- Говорит Москва! Доброе утро, товарищи! Сегодня…
И осекся. Какое же сегодня число? Вот уже и сбился со счета. Он вынул часы, приложив к уху, послушал их ход. Подзавел пружину. И совсем случайно увидел на никелированной крышке свое отражение. Увидел и ужаснулся. Тощий, шея в палец толщиной. А зарос как, мама родная! Усы, борода! Седина!.. В двадцать три года. Ну да это не беда, лишь бы увидеть берег, ступить на него и отомстить фашистам за эти нечеловеческие страдания в море. Отомстить за все, что натворили фашисты в родном краю. От Ленинграда до Балаклавы. От Сухой Калины до Керчи… Ведь правда на нашей стороне, она не даст и им четверым погибнуть…
В голове мутилось. Павла стали утомлять даже мысли. Зачерпнул горсть воды, напился.
Все уже проснулись и смотрели вокруг какими-то мутными, словно потускневшими глазами.
Фрол Каблуков, показывая рукой на горизонт, тихо спросил:
- Земли не видать?
- Нет…
- А чайка не летала?
- Не летала…
- Значит - крышка. Не дотяну. Оденусь в сосновый бушлат.
- Дотянем, Фрол Акимович, - бросил Павло. - Все дотянем до берега. Ведь тот человек голодал сорок три дня, а мы разве не сможем?
- Ох, молчи, мучитель, не терзай, ради бога! - стонет Фрол и отворачивается. - И зачем я, дурак старый, тебя послушал? Надо было в партизаны под Балаклаву пробиваться…
Но врач не молчал. Он упрямо долбил свое:
- Другие тоже долго голодали. По месяцу и по два. Неужто забыли, что я вам рассказывал? Это же не сказка, а медицинские опыты. Я же ничего не сочинил. Да и по себе судите. Скоро, наверное, двадцать дней, как голодаем… Не так ли?
- Да так, чтоб ему добра не было! Так, - вздохнул Фрол. - И денег полон мешок, и зубы еще целы, а есть нечего. Дайте мне буханку хлеба или бутылку молока - двенадцать тысяч не пожалею. Не дадите! А у нас в Саратове яблоки в эту пору очень дешевые. Целое ведро можно купить за рубль. А калачи какие? А рыба волжская? Вы такой в жизни не пробовали… Что и говорить…
- Почему не пробовали? Едали, папаша, - откликнулся матрос Журба. - Не только рыбу, но и кое-что повкуснее.
- Неужели? Ой ли?
- А ты думал! - мечтательно проговорил Журба. - Вот возьмите, к примеру, полтавский борщ. Или пампушки с чесноком. Или вареники со сметаной. Пальчики оближешь…
Матрос жадно глотал слюну и все говорил и говорил о разных блюдах, перепробованных им. Он перечислял их, рассказывал, как их приготовляют, и все время словно что-то жевал, причмокивая. Его трудно было слушать, но Павло не останавливал Прокопа. Пусть выговорится. Может, эти воспоминания прибавят сил и не так трудно будет ему переносить голод.
Но Званцев не мог дольше терпеть, тихо простонал:
- Не надо о еде! Хватит!
Прокоп, встрепенувшись от этих слов, словно они испугали его, удивленно спросил:
- Не надо?
- Нет, - с трудом отозвался Алексей.
- Так я и не буду, - виновато пожал плечами матрос и сразу притих, съежился, прилег на корме возле Фрола.
Павло переполз на свое место к Званцеву, навалился грудью на голые доски. Он не мог теперь спокойно смотреть на ласковое и сонное море, которое нежилось под теплым солнцем, укачивая шлюпку и четырех голодных людей в ней. Павло не мог его видеть. Оно опостылело. Эти легкие волны вызывали злобу, которая, подкатываясь, словно тисками, сжимала горло. Павлу было тесно и студено в этом неоглядном просторе, точно он оказался в сыром каземате Петропавловской крепости, куда, будучи студентом, ходил однажды на экскурсию. И до слез тяжко было от проклятой неизвестности.
Солнце, выкатываясь из-за горизонта, палило весь день так, что душа вяла. И ни тучки, ни малейшего ветерка, ни капельки прохлады. Кожа лопается на лице и руках. От зноя трудно дышать и голова гудит, как колокол. Ждешь не дождешься ночи, чтоб остудить обожженное тело. А настанет ночь - дрожишь от холода, как в лихорадке. Зуб на зуб не попадет. Кутались втроем в единственную плащ-палатку, тесно жались друг к дружке. А холодный туман пробирался под одежду, пронизывал до костей.
И так изо дня в день, не ведая, что будет завтра, они покорно терпели все эти муки и тревожно чего-то ожидали. Ночами, когда выплывала луна, море прокладывало им серебристую дорожку до самого горизонта к желанной суше. Казалось, встань на нее и шагай к спасению. Она тебя выведет на твердую почву, где живут люди… Но скоро и луна со своей серебристой дорожкой стала ненавистной и постылой. При ее свете они казались друг другу еще более страшными и беспомощными. Словно не люди, а какие-то мертвые тени покачиваются в шлюпке или привидения, выплывшие с морского дна и шныряющие по морю в поисках места своей недавней гибели.
Фрол Каблуков совсем затих на корме, передав флягу Прокопу. И теперь холодную воду из глубины доставал для всех матрос Журба. Фрол уже не спорил с Павлом, не рассказывал о саратовских яблоках. Он словно погрузился в дрему. Это хорошо. Пусть дремлет. В таком забытьи его тело сохранит больше энергии, дольше будет бороться с голодом. В шлюпке царила сонная тишина.
Однажды около полудня, когда все они разомлели от жары, вдруг закричал матрос Журба. Пронзительно и отчаянно, словно молил о спасении.
Павло похолодел. Неужели у матроса начались галлюцинации? Врач приподнялся на локте, обернулся к корме.
- Что тебе, Прокоп? - спросил тихо.
Но матрос был в полном сознании. Испуганно отшатнувшись от Фрола Каблукова, показывал на него глазами: