- Кузьма Данплыч, выпей с моим меньшим.
Крупнопалой, напухшей от гулянки рукой Яков налил вино. Розово-воспаленное лицо его расползалось, наплывали веки на глаза цвета снятого молока.
- Бывают, бывают жестокие отцы! - резко сказал Яков, продолжая спор с братом. - Христос-то не превратил камни в хлебы. А ведь голодали!
- Христос был великий характер. Голос плоти искусил его в пустыне: если ты сын всемогущего, то преврати камни в хлебы. Но он победил плоть. Ибо не хлебом единым жив человек, а духом. Пищу же ест и зверь, души не имея.
- Ну и зря не дал хлебы сын божий. Если овца завалится, ее надо спасать. А человек разве хуже овцы? Доброе надо делать всегда, и в субботу.
Яков еще по рюмке налил. Напало на него желание проповедовать, и начал он, перегибаясь через стол, учить Кузьму: плотское не может осквернить человека, потому что входит к нему не в душу, а в брюхо.
- В брюхо входит и потом выходит вон! Только то может осквернить, что из души выходит. А что из души выходит? Злоба, корысть, зависть, гордость, обман, похабство, - загибал своп припухшие пальцы Яков. - Убийство! Всякая дурь.
Кузьма так потерялся, что индо пот прошиб. "Осподи, да ведь он ночевал будто в душе-то моей, весь обман как на ладони. Не зря толкуют, что поп скрозь каменную стену сглазит".
- А вы, гражданка баба, опосля тифу, что ли, обстриглись? - спросил Кузьма женщину, чтобы поубавить атакующий натиск Якова. Он сразу же заметил по взглядам, что вяжет этих людей, как и всех греховных, утеха люСовная.
Женщина, наклонив лицо, чуть исподлобья - ни дать пи взять пятнадцатилетняя отроковица - поглядела на Кузьму с непорочной чистотой.
- Родненький мой, дедуня, - с сиротской почтительностью молвила, касаясь пальчиками руки Кузьмы, - миллион лет толкуют, что у бабы волос длинный, а ум короткий.
- Верно говорят, доченька. Кто бабе поверит, долго не проживет.
- Решилась я перейти черту запретную, укоротила волосы, чтоб ум удлинился. - Она скрестила руки на груди, с подзуживающей ухмылочкой уставилась черными глазищами в глаза Кузьме.
Сам себя не разумел Кузьма, что с ним делалось в те минуты, будто чудом какпм-то сравнялся летами с этой брызжущей задором, затаенным умом и лаской.
- Смелая, рисковая, - сказал он, веселея, - а ум-то прибавился?
- Как-нибудь по весне продолжим разговор, отец, в лесочке, на майской траве. Смышленый ты старичок.
- Спасибо хоть за насмешку, - чуть не со слезой поблагодарил Кузьма.
Она аж привстала, тронутая такой задушевностью.
- Я найду тебя, дядя.
- Ты с ним не балуй, Надюха, старик - бывший каторжанин, - тихо предостерег Яков свою подругу с неожиданной трезвой рассудительностью. И будто в костер плеснул керосину - так и воспламенилась баба:
- А глаза-то детские, как у осиротевшего кукленка.
Раз только мелькнуло что-то страшное...
Отец Михаил потянул Кузьму за рукав на кухню.
- Батюшка, кто эта женщина будет?
- Ненастьева Надежда. Плывет по реке, не знает, какому берегу душу доверить, - недовольно сказал отец Михаил. - Горе ли, радость ли привела тебя ко мне?
- Все вместе, батюшка, горько-сладко, как в нашей христьянской жизни заведено богом. Меньшаку жениться подошла пора - радость нам, старикам. А большак, Власто, погиб. Долго вестей не было, а днями как обухом промеж ушей: сбелосветился.
- Кузьма Данплыч, кто легко верит, легко и пропадет.
Cвoей ли смертью?
- Под левую сиську пулей. Не отпевали, душа какой год мается перед вратами царскими. Панихиду бы надо.
Вот и похоронная, батюшка.
- Не ропщи, не сетуй. Одному богу известно, хорошо ли, плохо ли случилось это. Круговорот жизни. Объемистого ума человек давно сказал: смерть и рождение - вечное море. Где же нам, зеленой обыкновенности, отделить капли жизни от каплей смерти в мировом-то океане? Где кончается цвет жизни и где начинается опадь?
Батюшка полюбопытствовал у старика, какие приметы на урожай - посеял десятину ржи, распахал ковыльной залежи под зябь десятины две, намереваясь весной засеять сильной пшеницей, семена которой выпросил у Автопома, слывшего в округе культурным землеробом несмотря на свою молодость.
- Как же с Автономом быть? Не грех сразу после панихиды по старшому женить меньшого?
- За давностью лет допустимо. Сорокоуст отслужить надобно по Власу. Не велю вам, родители, выказывать горе, вдаваться в тоску безмерную. Юн Автоном летами, да разумом зрелый, нрава не шаткого, только веры нет в нем.
Батюшка любил бывать на крестинах, свадьбах и - насколько возможно избегал поминки. Заблестел глазами, расспрашивая Кузьму, кто втянется в свадьбу помимо родных жениха и невесты.
- Свадьба раз в жизни. Бывало, веселились по две недели. Как дети, чистосердечно играли. Теперь грозы опалили цветение. Суровая и черствая жизнь наступает.
Но и она от бога.
- Может, за помни Власа теленка пожертвовать?
- Бог не нарадуется нашим жертвам, по радуется нашей любви. Зайди к Острецову в сельский Совет.
10
В сельский Совет зашел Кузьма спозаранку, чтобы с глазу на глаз потолковать с Захаром Острецовым. Но там уже гостевал, распустив уши малахая, Степан Лежачий, свертывая цигарку на дармовщинку, Острецов небрежно протянул ему кисет, пе глядя на него.
- Раньше твоего, Степан Авдеич, никто не заглядывает сюда, - сказал Кузьма. - Не ночуешь ли тут случаем?
- Ночую, ну и что? - задвигал Степан серыми небритыми челюстями. Сельсовет для меня роднее дома.
Некоторые сожгли бы его, да побаиваются.
- А я и пришел запалить, да ты тут окарауливаешь.
- Я не про тебя, а про темные силы заявляю. - Лежачий повел глазами в угол: там смурел известный на всю округу сквернослов Потягов Пван-да-Марья, роясь в редкой бороденке.
- Сквернословил ты, Пван-да-Марья, на спектакле.
Плати штраф. Сгодится на клуб. Каждым матюком укорачиваешь дни своей темноты, укрепляешь материальную базу культуры, - сказал Захар Острецов.
- Где же я возьму тебе трешницу, Захар Осипович?
- Вези брусья сосновые. Пол переберем в клубе, - посоветовал Острецов, не отрываясь от счетов.
- Брусья стоят рублей пять. Сдачу давай. А нет, буду материться на всю пятерку. В бога, Христа...
- Эта ругачка бедных. Ты позорь себя своей кулацкой бранью.
- Эх вы, бледные хари! Щенные брюхи! Пустолай вам на закуску! Мало?
- Задница у тебя в пуху. Помнишь, заместо седел подушки чересседельником подвязывали?
- Ты законы блюди. Не больно-то много тебя в земле, весь наруже. Один, что ли, я был? Влас Чубаров... да мало ли куда заманивали русского человека. Ленин декретом снял вину, а ты все глаза тычешь. Блюди закон сказано тебе, распротак тебя, разэдак!
- Все законы от Древнего Рима до наших дней я знаю. Распишись в акте, Матюк ты Сквернослович. Другой раз некультурнее заворачивай.
Потягов чуть не весь листок прикрыл огромной рукой, расписываясь.
- Бери трешницу, а брусья еще сгодятся... на столбы да перекладину... Он запахнул полушубок, ненароком выбив цигарку из зубов Лежачего, рассыпая искры на его заплатанные штаны. В дверях замешкался, подыскивая ругачку покрепче. - Хавос у вас! - сказал зловеще, вращая глазами.
- А ну вернись, Потягов!
- Ага, пронял до печенок!
- За эту невиданную брань накажу теия. Поезжай на мелышцу общественную, свези мешок муки вдове Олешковой. Потянул ты у погибших в голодуху кое-какое добро. Добавь к тому мешку пшеницы своей.
Тут уж Потягов не мог перечить Острецову: голодной зимой общественную столовую схлопотал Захар, супом доволпл совсем ослабевших. Сам опухший, лишней ложки не хлебнул, как и приставленный им поваром Максим Отчев - тот даже пробу снимать стеснялся.
Кузьма маялся, покашливая, - Степан Лежачий уже раздул новую самокрутку, дымя в обе ноздри.
- Степан Авдеич, пожалуйста, порадуй вот этой бумажкой Тютюя, не вывез он хлеба, меднолобый, - сказал Острецов.