– Где вы были? Я ответила:
– На почте.
– Книга, – сказала Флора.
– Она хочет сказать «письмо», – пояснила я, повязывая ей нагрудник и усаживая за стол. – Она хотела сама бросить конверт в ящик, а я не поняла, поэтому теперь дуется.
– Она постоянно дуется, – заметил Дэвид и принялся играть с ней. Та сразу же пришла в восторг: она считает, что Дэвид самый забавный человек в мире.
Днем Дэвид ушел репетировать, а я сидела и думала о миссис фон Блерке и смерти в воде, играла с Флорой и прикидывала, как уложить волосы сегодня вечером. В пять прибыл Майк Папини, исполненный негодования на свою поездку поездом.
– Мне сказали, что он идет только до Оксфорда, – с несчастным видом произнес он, пока мы пили чай. – Мне не удастся уехать отсюда. Хорошо, что вы предложили мне переночевать. Ничего себе местечко! И что это им вздумалось открывать театр здесь?
– Не все же живут в Лондоне, – ответила я, как всегда с удивлением рассматривая Майка: он такой высокий и худой, что напоминает Дон-Кихота. Я много лет была знакома с Майком: мы познакомились в Риме, когда он был типичным американским мальчиком за границей, а я была типичной английской девочкой за границей. После этого я на некоторое время потеряла его из виду, получив только несколько писем. Потом он опять очутился в Лондоне, окруженный литературным успехом, работая на журнал, с которым у меня были кое-какие связи. Я не особенно жаловала его: в каком-то отношении он был даже неприятен – типичный пример мужчины, интересующегося больше своей собственной персоной. Помню один случай: его подружка совершила самоубийство, и это надолго отвратило меня от него. Я была намного меньше заинтересована в нем, чем та несчастная. Однако и мне он был нужен: ему всегда было что сказать, даже если это касалось только обычных жалоб на журналистику, губящей его душу. Кроме того, должна признать, что с момента опубликования двух его романов (сравнительно неплохих), мое уважение к его нему возросло. Мне хотелось, чтобы он приехал сюда, рассказал мне о Лондоне, где, кто и о ком что написал, и у кого вышла подборка стихов в «Энкаунтер», и кто уехал в американский университет преподавать писательское ремесло. Я была лишена всей этой информации, изголодалась по обычным сплетням и, несмотря на окружение театралов, не имела возможности поговорить о литературе. Поэтому я прислушивалась к его словам внимательнее и с большим энтузиазмом, чем обычно, и когда пришло время одеваться, он продолжал разговор через закрытую дверь спальни. Я была сильно потрясена его нездоровой озабоченностью тем, чтобы его высказывания не оказались слишком безапелляционными, а также невеликодушным мнением о своих коллегах. В нем не было никакого доброжелательства, интереса, энтузиазма и любви, столь широко распространенных в актерской среде, что иногда я сомневалась в серьезности этих чувств. Он был холоден, как лед: ни фривольного словечка, ни поцелуя в щеку, он даже не пытался обнять меня за плечи.
Когда мы прибыли в театр, оказавшись среди смутно-знакомых лиц, он заметил, что, по его мнению, я даром теряю время в Хирфорде, и что он сам бы никогда не решился на подобное без веской причины. Он меня очень раздражал, пытаясь говорить о погоде или рассуждая о том, можно ли продолжать писать один и тот же роман, вводя новые персонажи. Мне же хотелось как следует осмотреться, поискать знакомых и попытаться догадаться по царившей атмосфере, жива ли миссис фон Блерке или нет. На первый взгляд, сказать точно было невозможно: нигде не виднелось черного крепа, никаких вычеркиваний в программке, никакой витающей в воздухе обреченности; но, с другой стороны, она не появлялась. Мы заняли свои места в зрительном зале, через несколько минут занавес поднялся, и я увидела Виндхэма – он сел прямо впереди нас. Рядом с ним была худенькая симпатичная женщина средних лет и ее муж, кажется, я их раньше уже видела. Виндхэм заметил меня и поздоровался. По счастью, он сидел прямо передо мной, только на два ряда дальше, поэтому я могла слышать каждое его слово и думать, что он также слышит меня. Его близость будоражила меня: я ощутила внутри легкую физическую боль и откинулась с негодованием на спинку кресла, сложив руки на животе, где они ощущали гораздо большее волнение, чем когда внутри меня развивался плод. Я ненавидела это ощущение, тем более что в этот раз надеяться на приносящие облегчение роды не приходилось.
Когда занавес поднялся, я перестала думать о Виндхэме и Майке Папини и стала волноваться за Дэвида. Прошло некоторое время, прежде чем он появился на сцене. Он не был ужасен, напротив, даже очень хорош, лучше всех, и я успокоилась. Сам спектакль был посредственным и напоминал маскарад своими крикливыми костюмами и показным весельем, но публике понравился. А вот бедняжка Софи, игравшая главную роль, ту самую тайную невесту, была чудовищна: она говорила на современнейшем сленге. Искусство перемещения во времени ее явно не коснулось: она обрывала реплики других актеров и опаздывала со своими. Строки, написанные Гарриком, как и вся проза XVIII века, были длинными, а в прочтении Софи практически отсутствовало выражение и, казалось, конца не будет каждой ее фразе. Даже такое простое предложение, как: «Видите, м-р Лоуэлл, последствия неблагоразумия», было слишком большим для нее, и ей удалось трижды сделать в нем паузу. Было больно смотреть на нее: она напоминала игрока в теннис из любительского клуба, попавшего в Уимблдон. Каждый раз, когда она открывала рот, Майк бормотал: «О, Боже» и царапал что-то в своей программке, хотя был таким же нечувствительным к разговорному английскому театральному языку, как любой представитель его профессии.
Во время антракта я увиделась и коротко переговорила с м-ром и миссис Скотт. Они сказали, что слышали от Мери о ее визите ко мне, и что ее с мужем сегодня на спектакле нет: они не особенные театралы. Им удалось на одном дыхании выложить мне все: и что сами они рады оказаться на премьере, а дочь с мужем правильно сделали, что не пошли, и что я зря нахожусь здесь с мужчиной, ибо это будет «не так понято»… Мы с Майком выпили по двойному джину и вернулись назад в зрительный зал. Пока мы проталкивались к нашим местам при втором звонке, он взял меня под локоть своей большой костистой рукой и сжал так сильно, что стало больно. Я еще стояла, расправляя складки на платье, когда Виндхэм, возвращающийся на свое место, прошел мимо: рукав его пиджака коснулся моей обнаженной руки, он повернулся, улыбнулся и сказал:
– Простите, Эмма. Вам нравится?
– Естественно, – ответила я, и свет погас.
Во втором акте я не могла сконцентрироваться на пьесе: я задумалась обо всем сразу. О миссис фон Блерке и Майке Папини, о Мери Скотт (в замужестве Саммерс) и Дэвиде, Виндхэме Фарраре и Софи Брент. Была ли я права, уделяя внимание Фаррару? Чем это было – голосом плоти, или чем-то совсем иным?
В конце спектакля раздались довольно бурные аплодисменты, как, впрочем, и ожидалось. Сама по себе пьеса была очень забавной, и ни одной остроты не было пропущено. Раздавались выкрики: «браво», и когда шум стал постепенно утихать, наступил долгожданный момент. Выступило какое-то выбранное от общественности лицо, которое поблагодарило труппу за чудесный вечер, Сэлвина – за режиссуру, художника-оформителя – за декорации, администрацию – за легкий доступ к бару во время антракта (смех), и Виндхэма Фаррара за его сотрудничество и энтузиазм. Потом он поблагодарил тех, кто помог осуществиться этой затее: Художественный совет Великобритании, различных местных меценатов и «в первую очередь миссис Шарлотту фон Блерке, чей щедрости обязан этот театр и вся постановка своим существованием и без чьей помощи мы не смогли бы собраться сегодня здесь»…
– К сожалению, миссис фон Блерке не смогла присутствовать сегодня из-за болезни, что огорчает нас не меньше, чем, несомненно, и ее. Я знаю, как дорога ей идея создания этого театра и как близко она принимала наши планы. Мы можем только надеяться, что она присоединится к нам на премьере следующей пьесы, через несколько дней; пока же мы выражаем сожаление по поводу ее отсутствия, желаем ей скорейшего выздоровления и хотим поблагодарить ее за бесценный дар, преподнесенный ею городу.