Меж тем топот приближался, и вот уже около Мовшовича остановился могучий конь вороной масти. Бока его мерно поднимались и опускались, дыхание было ровным. Как будто он прискакал с соседнего пастбища, а не из западной пустыни, где не могло обитать ни одно живое существо.
- Спасибо тебе, Господи, - поблагодарил Мовшович невидимого Бога, вскочил на коня и двинулся на восток, где скрылось племя, погубившее его род.
И день ехал Мовшович, и два ехал Мовшович, и три... Он ничего не ел и ничего не пил. Потому что в пустыне, по которой ехал Мовшович, не было ни еды, ни питья. И тем не менее чем дольше он не пил и чем дольше он не ел, тем больше крепли его мышцы, тем острее становился его взгляд, тем резвее становился его вороной конь. Как нам кажется, именно в то время родилось и именно в связи с эффектом Мовшовича разбрелось по миру выражение "питаться святым духом". И как в данном случае, так и впоследствии подтвердилось, что этот самый святой дух - главнее любой телесной пищи и способен поддержать человека в его благих начинаниях. И только благих!
Короче говоря, на шестой день пути Мовшович, обожравшийся святым духом, заметил на горизонте дымы становища. Мовшович знал, что это то самое становище, знал, что там живут те самые люди и знал, что ему с ними делать. Как святой дух питал его все это время, так и божий промысел привел его к врагу. К тому же меч за опоясывавшей Мовшовича веревкой раскалился и вибрировал от нетерпения. Мовшович въехал в становище. Племя кланялось седому Мовшовичу, всем своим благостным видом напоминавшему пророка, который несет людям племени слово Божье.
"Ну что, бляди, - думал про себя Мовшович, - вы думаете, что я принес вам мир. Нет, суки позорные, не мир я принес вам, а меч!"
- Элохим, о Элохим! - взревел Мовшович.
- Элохим, о Элохим! - взревел вороной конь.
- Элохим, о Элохим! - взревел меч. И вырвался на свободу.
Рубил меч головы врагов.
Топтал вороной конь тела врагов.
Железной рукой Мовшович душил горла врагов.
Смерть оставляла за собой святая троица. Смерть и ничего, кроме смерти. Сами собой рушились шатры вражьего племени, сами собой падали на землю в предсмертных судорогах верблюды, ослы и кони вражьего племени. Неродившиеся младенцы выпрыгивали из разодранных чресл мертвых матерей и мгновенно чернели под палящим светом меча Мовшовича. И скоро за спиной Мовшовича, его вороного коня и его меча остались только прах и тлен.
И только на пригорке оставался один шатер, у полога которого стояли две единственные оставшиеся в живых обнаженные фигуры. Медленно направил Мовшович коня к шатру, крепче сжал меч. И вот они стоят перед ним. Рабыня его, чернокожая Суламифь, и сын его Измаил, сокращенно Вова, много лет назад изгнанный им, Мовшовичем, вместе с матерью его Агарью. Спокойно ждал отца Измаил, прижимая правой рукой дрожащую Суламифь. Опытным взглядом Мовшович определил, что дрожит Суламифь не только от страха за себя, но и от страха за то, что в ней. А в ней было семя Измаила, последние капли которого падали с обмягшего Измаилового члена.
- Ты, Вова, убил сына моего Костика? - спросил Мовшович Измаила.
- Я, - спокойно ответил Измаил.
- За что, Вова, ты лишил меня сына моего возлюбленного Костика? спросил Мовшович Измаила.
- За то, - ответил Измаил, - что ты лишил меня отца. Какой мерой ты судил меня, такой и я судил тебя.
- Око за око, - сказал Мовшович заповедь Господа и поднял меч. И сквозь сверканье меча увидел пустынную землю с горами, пустынями, лесами и реками. И на всей Земле стояли только Измаил, сокращенно Вова, Суламифь, фаршированная семенем Измаила, и пустой-пустой Мовшович. Последние люди Земли.
- Что мне делать, Господи? - спросил Мовшович Господа.
Бог вздохнул и сказал:
- Вот ты, Мовшович, стоишь пред сыном твоим Измаилом, которого изгнал ты по повелению моему, пред сыном твоим Измаилом, который убил сына твоего Исаака. Вот рабыня твоя Суламифь, которая носит семя Измаила в чреве своем. Вот Земля, на которой стоят всего три человека. А вот меч в руке твоей, и конь вороной под седалищем твоим. Ничего не могу посоветовать тебе, Мовшович. А вручаю в руки твои самую большую силу и самую большую слабость. Даю я тебе, Мовшович, свободу воли. Отныне и присно и во веки веков ты сам себе всадник на вороном коне и мера в руке твоей.
И опустил Мовшович плечи под тяжестью слов Господа, ослабли руки его, пал вороной конь, и положил Мовшович меч на сухой песок, повернулся спиной к Измаилу и Суламифи и пошел в пустыню. И не видел, как сын его Измаил, сокращенно Вова, поднял меч, подобрался к отцу и взмахнул мечом над головой отца своего, а потом уронил меч, упал на колени и заплакал. И повернулся Мовшович к сыну своему Вове, опустил старую руку свою на голову сына своего и тихо сказал:
- Не плачь, сынок, не надо... не надо... не надо... Не надо! захлебывался в слезах Мовшович. - Не надо! - Он попытался было дернуться, но два его сына, Костик и Вова, крепко держали его за руки. На губах Мовшовича появилась пена. Она смачивала обрывки пересохшей кожи, перекусываемые коронками передних зубов, заливала подбородок и стекала на вытершуюся обивку дивана.
- Не надо! - кричал Мовшович, но седуксен по капле вливался в его вену, сокращая судороги, заливал мозг, разглаживал извилины, опускал разбухшие веки на багровые глазные яблоки. Пустыня постепенно таяла, таяла Суламифь, кормящая грудью младенца, сына Измаила, внука Мовшовича.
- Не надо... - в последний раз прошептал Мовшович и заснул. Он спал три дня. Жена Ксения каждые три часа будила его, давала таблетки. Мовшович доползал до туалета, мочился и засыпал снова. Через три дня он проснулся, похлебал куриного бульона и посмотрел по телевизору схлест между лидерами партий тряхомудистов и гвоздеболов. С ироническим комментарием ведущего, симпатизирующего партии жопосранцев.
Постепенно он приходил в себя. Так, во всяком случае, говорил знакомый психиатр. Но, как нам признавался потом Мовшович, с его, мовшовической, точки зрения, он, наоборот, выходил из себя, вписываясь в мир, который он не совсем считал своим. А еще через две недели его повели в районный центр трезвости, где в течение трех минут психотерапевт Ида Васильевна закодировала его от пьянства на всю оставшуюся жизнь. А ежели он выпьет, то всенепременно помрет.
"Хорошенькое дело, - размышлял Мовшович, - эта милая пожилая дама дала мне в руки замечательную возможность: самому исчислить время оставшейся жизни, нащупать ее конец и вернуться в будущее прошлое".
Еще год Мовшович жил жизнью, ел, изредка, для порядка, спал с женой Ксенией, писал рассказы, в которых еврейский смех звучал сквозь еврейские слезы. Только смех становился все менее смешным, а слезы текли все более пресные, превращаясь в мутную, но тем не менее дистиллированную воду. Мовшович спрашивал совета у Бога, регулярно посещая попеременно церковь, синагогу и мечеть.
Так же он входил в комнату, закрывал дверь комнаты своей и молился Богу тайно. Он искренне верил, что если он молится тайно, то ему воздастся явно. Но как он нам признавался словами старинной русской былины о Садко, "из жертвы, в море брошенной, не вышло ни ......". Тогда Мовшович собрал свой походный чемодан, взял гондонов дюжину и книгу Мопассан. Также он взял напитки спиртные, тройной одеколон и, чтоб царя порадовать, пердячий патефон. Как вы сами понимаете, это всего лишь изящный эвфемизм. На самом деле это был джин "Бифитер", напиток самодостаточный, не требующий аксессуаров, сопутствующих другим спиртным напиткам, искажающих чистый целомудренный смысл алкоголя. И вот, дождавшись, когда жена Ксения уехала на дачу, а дети, Костик и Вова, разбрелись по интеллектуальному разврату, Мовшович лег на свой верный диван, налил стакан "Бифитера", неторопливо вытянул его, а стаканом шарахнул себя по голове.
В голове Мовшовича что-то екнуло, воздух в комнате задрожал, стали рушиться дома на картинах саратовского художника Ромы Мерцлина. Скукожился до ничего телевизор, книги стали улетать в будущую эпоху книгопечатания, обратно родились Сталоне, Шварценеггер и прочая звездная шобла на видеокассетах, растаяли стены, Москва, Россия, исчезло абсолютно все. Кроме Мовшовича. Голый мохнатый Мовшович лежал на песке у подножия простой деревянной лестницы, уходящей в небо.