Безумие. Но рядом с этим безумным миром, который так выразительно олицетворял шестиклассник Меньшиков, был и другой, куда доступ имела моя тетя.

Доступ в этот мир был опасен, он грозил пытками в белогвардейской контрразведке, тюрьмой и расстрелом, и я догадывался, как близка к гибели была моя тетя, никогда не называвшая, уходя из дому, час, когда ее следует ждать.

Каждый раз, когда я ее ждал, я старался не смотреть на старые ходики, висевшие на стене, словно стрелки этих всегда отстававших часов были в заговоре с опасностью, угрожавшей тете.

Так странно, что у этой опасности было живое, красивое и очень симпатичное лицо с черными усиками и мило улыбающимися губами.

Этого высокого улыбающегося молодого человека я видел много раз прогуливающимся возле нашей калитки, и каждый раз, увидя его карие ласковые глаза и легкую походку аристократа или знаменитого артиста, я думал, что он назначил свидание какой-нибудь девушке, живущей недалеко от нас, и теперь ждет ее, с интересом поглядывая на прохожих. Но когда я сказал тете об этом молодом человеке, прогуливающемся по тротуару или стоящем возле тополя с таким непринужденным видом, словно все это происходит не в жизни, а на сцене, она грустно покачала головой.

— Боюсь, что это шпик, — сказала она. Я еще два раза видел красивого молодого человека и его карие ласковые глаза и пытался мысленно примерить к нему и к его симпатичным глазам слово «шпик», произнесенное тетей с особой интонацией, но из примерки ничего не получалось. Всем своим видом он опровергал тетино подозрение, и от этого мне становилось неловко. А в последний раз, когда я его видел, у него, должно быть, остановились часы, и, вынув их из специального карманчика новых полосатых, аккуратно выглаженных брюк, он покачал головой и, подозвав меня, спросил:

— Ты не знаешь, который час, мальчик?

— Не знаю, — ответил я так, как меня учила тетя. В тот ужасный день, когда это случилось, я поздно попал домой. Меня долго задерживал Меньшиков на улице, заранее договорившись с услужливой тишиной.

В этот раз Меньшиков был в ударе. Он долго стоял передо мной, читая то про себя, то вслух отобранную у меня книгу, прежде чем начать экзекуцию над ней. В его характерном булькающем голосе слышались торжество и явная насмешка надо мной, над книгой, а может, и над-всем человечеством, не придумавшим ничего лучшего, чем издавать книги и учить их читать.

Покончив с книгой, он сказал:

— Ну, а теперь — пролетай.

И наступила тишина.

Я помню эту тишину, и сумерки, и скрип снега под подошвами моих валенок — этот голос томской зимы.

Когда я вернулся домой, там уже заканчивался обыск, начавшийся, как оказалось, рано утром.

Тетя сидела в углу. Рядом с ней стоял солдат. А несколько офицеров — сотрудников контрразведки — рылись в наших вещах, вспарывали матрасы и просматривали книги.

Похоже было, что это никогда не кончится, но конец наступил.

Они ушли, уведя тетку и оставив меня одного среди разбросанных как попало вещей.

На полу я увидел разорванный на кусочки рисунок Дароткана. Я собрал обрывки и стал складывать их, пытаясь из кусочков склеить потерянный мною мир.

1972

Большие пихтовые леса

Рассказы

Повести и рассказы (сборник) i_003.jpg

Горячий ручей

Я играл в лесу. Ручей кипел у моих ног. Вода была желтая, а камни зеленые. Траве было тепло возле ручья. Сосны отодвинулись от ручья. Они, наверно, боялись ручья, их корням было жарко. Тогда я еще не знал, что горячие ручьи редкость.

Я играл у ручья с изюбром, вырезанным из сосновой коры Микулой. Микула был слепой орочон. Правый глаз его был мертвый, а левый видел все, как вечером, смутным.

Я играл один. В поселке, кроме меня, не было детей.

Между двух гор стояли три дома в лесу и маленькая баня. В баню бежала горячая вода из ручья по желобку. Возле бани ходил олень, щипал мох. Это был олень орочона Микулы. В бане мылась моя мать. Она сидела в сосновой бочке, вделанной в пол, и горячий ручей, пахнувший горой и лесом, бежал к ней на колени.

Отец стоял у окна в большом доме и чистил ружье. Он собирался на охоту.

В двух других домах жили три китайца и орочон Микула.

Я любил китайцев. В доме у них пахло пампушками. Китайцы были легкие люди и говорили на своем прекрасном и непонятном мне языке.

— Коля, — просили меня китайцы, когда я приходил к ним, — сыграй, Коля.

Я играл им на маленькой гармошке, подаренной мне проезжим кооператором. Китайцы трогали меня быстрыми пальцами. На пальцах у них были длинные ногти, и пальцы у них были тонкие, живые, не похожие на пухлые пальцы моего отца.

Отец мой был толстый человек и, когда подымался на гору, пыхтел. Я знал, что у него было больное сердце. Отца я боялся. Он был строгий. И мать иногда плакала. Она просилась в город. Город был очень далеко. Она жаловалась, что вышла замуж за нелюдима, за лесного бродягу, который не любит никого, кроме китайцев и орочон, и что гора дороже ему жены и ребенка. Мать плакала, а отец хмурился.

— Нина, — говорил он, — я тебя не задерживаю. Поезжай.

Но мать не уезжала.

Отец мой любил гору и горячий ручей. Он искал что-то, — не золото, которое искали китайцы, а что-то другое, что было дороже золота.

Теперь мне известно, что отец мой был чудак и что в тайге он искал необыкновенных людей. Он хотел написать книгу. Отец мой не был писателем, он был мечтателем и в тайге собирал сказки, записывал рассказы досужих людей, орочон и приискателей.

В это утро, как я уже сказал, моя мать мылась. Ручей журчал по деревянному желобу, и мать моя, как и я, любила, наверное, его шум. Она распахнула дверь мокрой рукой и позвала отца, чтоб он сходил за водой. Отец принес из реки ведро студеной горной воды и подал его матери. Я это видел. Олень смотрел на мою мать в открытую дверь. Отец что-то сказал матери, она рассмеялась и закрыла дверь. Я видел, как показались ее плечо, белая рука и спина, закрытая длинными распущенными волосами. Отец, насвистывая, пошел в дом. Он шел покачиваясь, утренний, счастливый, и подмигнул мне. Я смотрел на китайцев. Они сидели на высоком берегу бурной нашей реки и промывали золото.

Ручей журча бежал в лес. Он звал меня в лес с собой. Над синими деревьями висело облако, наполовину розовое, наполовину белое, утреннее облако, похожее на изюбра.

Я шел по берегу горячего ручья. Возле ручья росли кусты с розовой нежной корой. Мне хотелось срезать ветку и сделать из нее свистульку. Я шел по берегу ручья и слышал его шум. Показалась дорога. Дорога была узкая, протоптанная оленями. Я знал, что она терялась в тайге. К людям в город у нас была одна дорога — река. Моя мать любила смотреть на реку. Река текла к другой большой реке, на берегу которой стоял город.

Я наклонился над низким кустом, чтобы срезать ветку, и услышал топот. Словно табун диких оленей бежал по тропе. Из лесу выехали всадники. Они куда-то торопились, — должно быть, ехали к нам в гости. Один из них остановился и спросил меня:

— Папа дома?

— Дома!

— А мама?

— И мама дома.

Он посмотрел на меня внимательно.

— Как же тебя звать? — спросил он меня.

— Коля.

— Молодец, Коля, — сказал он и ласково мне улыбнулся большим ртом.

Я задержался, срезая ветку, и отстал от всадников. Я любил гостей. Гости привозили с собой незнакомое, веселое, что-то другое, чего не было у нас. Мать моя смеялась, когда приезжали гости. Лицо у нее оживало. Отец рассказывал гостям о своей жизни у горячего ручья. Я садился на колени к гостям и смотрел им в рот. Мне хотелось, чтоб гости остались у нас навсегда. Но в этот раз гостей ехало очень уж много.

Я сел в траву, чтобы сделать свистульку из срезанной ветки. Мне хотелось показать свистульку гостям. Рука моя торопилась, и я испортил ветку. Мне пришлось вернуться и срезать другую ветку. Я сделал из нее свистульку. Свистулька получилась хорошая и свистела, как птичка, словно птичка сидела у меня во рту.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: