Во всяком случае, автор «Призраков» демонстрирует известную начитанность — он свободно оперирует, например, романтически-гностической мифологемой «спасения падшей Софии» (воплощенной в дочери старого картежника) и соотносит свое творение с одноименной повестью И. С. Тургенева (опубл. 1864). Самоубийство князя в «Предисловии издателя» из книги 1897 г., как и мотив проигранной в карты «чести дочери», были подсказаны черновой записью Лермонтова в альбоме 1840-41 годов («Шулер: старик проиграл дочь, чтобы… Доктор: окошко…»); лермонтоведы давно предполагали, что «Штосс» должен был завершиться гибелью бросающегося из окна в приступе безумия Лугина.
Казалось бы, публикация 1993 г. поставила в этом вопросе точку — но нет, загадки только множатся… При первом же взгляде на тексты 1885 и 1897 гг. становится очевидно, что последний подвергся значительной обработке. Так, «обрамляющая новелла» 1885 г. стала «предисловием издателя», «шахматный игрок» (не отсылка ли к Гофману?) превратился фигуру «князя Индостанского» — «мистика-материалиста», путешественника и адепта спиритизма, как огня сторонящегося женщин.
Приведем здесь полностью «обрамляющую новеллу» 1885 г.:
В один из длинных вечеров прошедшей зимы, когда бледная заря тихо угасала на западе, а на востоке уже всплывала большая, полная луна, между тем как мороз все крепчал и крепчал, — собралось у меня небольшое общество приятелей: один не принадлежащий ни к какой партии писатель, один профессор чистой математики университета, один — учитель русского языка гимназии и еще один молодой человек, который не занимал никакого общественного места и был известен только, как шахматный игрок необычайной силы. Несмотря на разнообразие этих кличек, все гости мои отличались однако общею чертою: это были люди независимого и широкого образа мыслей и в сущности — прекрасные люди. Собрались они у меня совершенно случайно: зашел один, потом другой, потом третий; на столе появился дымящийся самовар; все уютно разместились вокруг него и при мягком свете лампы, снабженной матовым колпаком, принялись попивать чаек, болтая свободно обо всем, что взбредет на ум…
Разговор, однако, поминутно возвращался к литературе — беллетристической и философской. Скоро зашла, между прочим, речь о сосотрудничестве в сочинении и беллетристических произведений, и вот члены нашего общества, за исключением шахматного игрока, с редким единодушием высказывались об этом способе творчества с презрительной насмешкой.
— Писать так, — сказал учитель русского языка, — решаются только люди, которые не способны понять, что художественное произведение есть органическое учение, созданное единым вдохновением единого духа… Эти господа, напротив, убеждены, что можно создать истинно-художественное произведение механическим собиранием подробностей, вроде того, как приготовляется винегрет или окрошка. И тогда, конечно, будет безразлично, пишет ли произведение один, два или десять человек: лишь бы между ними состоялось грубое соглашение относительно самой фабулы и характеров действующих лиц, причем характеры эти обрисовываются самыми топорными выражениями, вроде следующих: «человек горячий, злой, флегматический, добрый» и т. д. А иногда так и еще лучше: скажут про человека, что он «южанин» и только. Это уже география какая-то…
Все засмеялись.
— Да, это люди именно бездарные, — сказал профессор чистой математики. — Поразительна неспособность их понимать тонкие черты и оттенки. Что-то базарное, фабричное есть в них. Лишь бы подделаться под настоящее художественное произведение, как подделывают машинные кружева под настоящие, да сбыть поскорее свой дрянной товар на толкучем рынке литературы!
— И удивительно, — сказал опять учитель русского языка, — как это публика не замечает того, что произведения этого рода преисполнены противоречий и несообразностей — именно оттого, что они писаны разными лицами! Ведь это так ясно при сколько-нибудь внимательном чтении…
— Ну, при внимательном чтении, — сказал смеясь «независимый писатель», — такие противоречия и несообразности становятся ясными даже и в произведениях, написанных одним и тем же лицом.
Все опять засмеялись и согласились с тем, что это обыкновенно так и бывает.
— И однако, — заговорил вдруг дотоле молчавший шахматный игрок — человек одаренный оригинальным складом ума и живым воображением, — и однако, возможно и истинное творчество в сотрудничестве.
Все с любопытством оглянулись на него; зная его самобытный образ мыслей, все с нетерпением и удовольствием ожидали от него какого-нибудь нового, замечательного парадокса.
— Каким образом? — сказали иные.
— Я того мнения, — ответил шахматный игрок, — что всякое истинно-художественное произведение не есть произвольный вымысел художника, хотя бы и очень разумно, последовательно составленный. Я того мнения, что каждое истинно-художественное произведение есть только снимок с действительной, реальной, самостоятельно вне воображения художника существующей идеи. А если так, то почему бы два различные художника не могли увидеть и описать одну и ту же идею, как два различные зоолога могут изучить и описать одно и то же животное?
Все молчали в раздумий. Я, с своей стороны, размышлял так: этот парадокс — есть ли он самый крайний материализм или самый крайний идеализм? С одной стороны, идея несомненно есть нечто абсолютно духовное, но с другой стороны, она существует, по этому взгляду, независимо, как вещь, но, и потому реальна и может быть изучаема, как действительное, например, животное. Конечно: крайние противоположности стоят часто ближе друг к другу, чем мы это думаем обыкновенно — противоположности сходятся. Притом: абсолютная победа идеализма над материализмом не состоит ли именно в полном признании последнего во всем его объеме, т. е. в признании всех его законных требований, причем и обнаружится его ограниченность?..
— Укажите, однако, хотя один пример такого истинного сотрудничества, — сказали иные.
— Таких примеров много, — ответил шахматный игрок, защищая свою мысль — Но по странному совпадению, которого я не могу считать случайным, разговор этот зашел как раз для меня кстати. Дело в том, что я принес с собою написанное мною окончание известного отрывка Лермонтова, — отрывка, начинающегося словами: «У графини В… был музыкальный вечер» — и прерывающегося на словах: «Он решился». Я утверждаю, что я видел — внутренним чувством — ту же действительную идею, на которую смотрел и Лермонтов, сочиняя свой отрывок. Если вы, господа, расположены уделить мне не более получаса вашего внимания, я прочту вам сейчас же свое окончание, а вы потом откровенно скажите мне о нем свое мнение. Вы заметите, конечно, что окончание это писано не Лермонтовым, — как это и естественно. Различие это должно отнести к особенности авторов. Но что и Лермонтов, и я описываем одно и то же, в этом, я уверен, никто не усу-мнится из вас…
— Ах, пожалуйста! Сделайте одолжение, прочтите. Это чрезвычайно интересно! — раздались голоса.
— В таком случае, — сказал шахматный игрок, обращаясь ко мне, — я попрошу у вас первый том сочинений Лермонтова: необходимо возобновить этот отрывок в вашей памяти.
Я принес книгу; шахматный игре нашел отрывок, придвинул к себе лампу и начал читать. Прочтя последние слова отрывка: «Он решился» — он вынул из бокового кармана своего пиджака рукопись и продолжал:
<…>
Шахматный игрок свернул рукопись и положил ее обратно в боковой карман.
Все присутствующие молчали; все были под обаянием только что слышанного. Несмотря на необузданную призрачность и как бы безумие рассказа, все чувствовали, что в нем заключается такая правда, которая, раз коснувшись только души, уже никогда не может забыться.
Разговор не клеился. Все чувствовали как бы какую-то эстетическую полноту в душе, — полноту, при которой не хочется говорить. И замечательно, что никто не вспомнил того повода, по которому был прочитан этот рассказ: все думали о самом рассказе.